Матрона
Шрифт:
Самые маленькие из детей копались в пашне, собирали корни белокоренника, вывернутые лемехом на поверхность. Доме тоже бежал за плугом, как грачонок, и, найдя, кричал радостно:
— Еще нашел! Смотри, какие большие!
Когда ее сменяли, она едва не валилась от усталости, не находила в себе сил даже в тень отойти — садилась прямо в борозду, с облегчением вытягивала ноги. Сын тут же подбегал к ней, сыпал ей в подол свою добычу: — Смотри, сколько я тебе принес!
Обняв ребенка, она ела гладкие, прохладные корни и смотрела на страдания тех, кто сменил ее за плугом. Наблюдая, она никак не могла понять одного: вроде бы все в одинаково трудном положении, все придавлены общей бедой, еле дышат от постоянных тягот и горестей и все же находят в себе силы на вражду, на презрение и ненависть к ней. Разве не видят, что она горит в том же огне? Иногда ей казалось: не будь ее, люди нашли бы кого-то другого, чтобы сорвать на нем злость, облегчить душу. Но станет ли им легче от ее мучений? Или оттого, что кому-то еще хуже, чем им?
Близился обеденный перерыв, когда дети собрались в кучу и уставились в сторону Седонской расщелины.
— Какой-то
Услышав это, люди побросали работу и стали смотреть в ту же сторону. И действительно — какой-то военный странной походкой поспешал к ним; по мере его приближения люди начали догадываться, а затем и увидели, что военный идет на костылях, что он — одноногий.
Детям хотелось рвануться ему навстречу, но они не решались и, словно спрашивая позволения, поглядывали на взрослых. Взрослые же не видели ничего, кроме приближающегося путника. В село уже давно приходили похоронки, но о том, что с войны можно вернуться калекой, никто не задумывался. И сейчас, ожидая, они оторопело смотрели на одноногого, и сердца их бились в радостной надежде — живой! — и в то же время им не верилось, что это их отец, брат, сын или просто односельчанин: из их дома, из села все ушли на фронт здоровыми.
И Матрона думала точно так же. В глубине души она надеялась, что это Джерджи, но надежда тут же смешалась со страхом — нет, не может быть, чтобы она никогда уже не увидела прежнего Джерджи, не зря же она молится за него каждую ночь, уж он-то, конечно, вернется живым и здоровым. Страх не отступал, и она, смиряясь, уже думала о том, что и такое возможно — война не выбирает свои жертвы, косит всех подряд, и если человек вернулся живой — пусть без ноги, — то большего счастья нельзя и пожелать. Подавшись вперед, она силилась разглядеть лицо солдата и вдруг услышала крик:
— Егнат!
Этот крик словно вырвал всех из оцепенения. Люди скопом бросились навстречу Егнату.
5
Какой там Егнат — только имя осталось! Левой ноги у него не было — до колена, и культя рядом с целой висела, как ляжка забитого вола. И левая рука искалечена, высохла, кость, обтянутая желтовато-серой кожей. Но и этого мало: он умом повредился. Не сумасшедший вроде бы, а начнет говорить и тут же забудет, о чем шла речь, умолкнет, силясь вспомнить, и уже не может понять, где он, с кем, что делает. Сильнее всего это проявлялось, когда он выпивал. На голове, с левой стороны, у него был шрам, похожий на подкову. От осколка вроде бы, бомба рядом упала. Егнат не терпел ни холода, ни зноя, бледнел, краснел, на шее его вздувались жилы.
— Ой, мама, — жалобно стонал он. — Что со мной делается?
Больно было смотреть на него, сердце разрывалось. Да и слушать тоже. Особенно, когда он заводил разговор о войне, о своих страданиях. Казалось, кто-то невидимый начинал трясти его — так он дрожал, слова произносил невнятно, каждое слово его было стоном, рвущимся из самой глубины души и не находящим выхода; он был похож на умирающего, который силится произнести имя своего убийцы и никак не может — не хватает дыхания, не повинуются немеющие уста.
— Вы знаете, где она, моя нога? — допытывался он у слушателей и сам же отвечал: — Пляшет, пляшет на поле боя! Но не так, как вы пляшете, совсем по другому. Как пляшет, спрашиваете? Вам такого и во сне не увидеть. Впереди ладонь моего русского друга пляшет — кровь из нее во все стороны! А за ней полноги, моей ноги! А по ним со всех сторон пули, мины, снаряды! Ну, что скажете? Видели когда-нибудь такую пляску! И не увидите никогда!
Возбудившись, он переходил на крик, в красноватых, выпученных глазах его блестели слезы. Потом он затихал надолго и, если продолжал, то уже спокойнее:
— Я никак не мог понять, почему незнакомые люди убивают друг друга, как кровники. Я его не знаю, и он меня не знает, я его не ругал по матери, не сделал ему ничего плохого — почему же он мечтает о моей смерти? Или я стог сена у него украл? Или волов? Или заявился на его луг со своей косой?.. Нет, бой шел на чужом поле. Где — я и сам не знаю. Вокруг ни села, ни мельницы, ни кошары — не за что глазу зацепиться. Мы сидели в окопах и стреляли во врага. Я говорю — врага, но мы не видели их лиц, не отличали одного от другого. Какие там лица! Убивали — и все! Пули свистят, как шмели, а они — такие же люди, с ногами, с руками, с головой — рвутся к тебе, падают, умирают, но те, что остаются на ногах, стараются добраться до тебя и убить. Убить! Я же ничего вам плохого не сделал, не ругал вас, не крал вашего добра — так что же вы никак не можете угомониться?! И сами ведь мрете в этом поле, как мухи, а все равно лезете, хотите убить меня! Зачем? Я говорил себе — не убий — и все же стрелял, стрелял. А что мне оставалось делать? Не ты его, так он тебя. Такая правда на войне. Доберутся до тебя и изрубят на мелкие куски. А пойдут дальше — и семьи твоей не пощадят. Разве бешеный пес разбирает, кого рвать? Ему что женщины, что старики, что дети — лишь бы кровь пустить. А если он доберется до меня и узнает, что я стрелял в него, разве он пожалеет мою семью?.. Теперь другое скажу: сколько же на войне железа, сколько его уходит на пули, мины, снаряды! А у нас во время сенокоса косы не найдешь. Не лучше ли наделать из этого железа побольше кос, чтобы было чем сено косить, чтобы скот не голодал зимой и люди лучше жили?.. Там, в окопе, рядом со мной был русский парень. Ипполит. Смешное имя, и сам он был веселый, все его любили. Я не все его шутки понимал, как следует, — не очень-то по-русски знаю, — но все равно смеялся. Не то, что я, мертвый бы засмеялся. Я очень его любил. Он никогда не печалился, даже во время боя. Стрелял и приговаривал что-то — в бою не услышишь. Так с улыбкой и воевал. «Бей их, Игнат, бей!» — кричал он мне. Улегся за бруствер и так азартно стрелял, будто сено косил и боялся не успеть до вечера. Будто
Егнат рассказывал, и лицо его дергалось — сначала веки, потом щеки и, наконец, каждая складка его изнуренного лица, и все в ритме той страшной пляски, и людям, обступившим его, казалось, что кисть незнакомого им Ипполита пляшет прямо перед ними, кисть и нога, догоняющая ее.
Матрона смотрела на него, и ей виделся Джерджи: одноногий и однорукий Джерджи гонится в чужом поле за своей окровавленной рукой, за ногой своей окровавленной. Она пыталась отрешиться от этого видения, избавиться, но адова картина уже прочно вошла в мир ее сознания, отпечаталась в душе.
О, будь ты проклята, война — дурость человечья!
6
Вначале Егнат не проявлял враждебности к дому Джерджи.
Когда он появился на пашне и вся село столпилось вокруг, Матрона и думать забыла, что его семья считает их своими кровниками; она смотрела на Егната, как на солнце, выглянувшее в ненастный день. Луч надежды проник-засветился в ее сердце: может, она узнает что-то про Джерджи, может, возвращение Егната — принесенная им весть — вернет радость в ее дом, избавит от косых взглядов. Надежда ее разгоралась, как костер из сушняка, и, не помня себя, она смотрела на губы Егната, ловила каждое их движение и, теряя терпение, ждала, ждала, боясь пропустить тот миг, когда с губ его сорвется первый звук, первое слово о Джерджи. Ей бы самой вступить в разговор и как бы ненароком спросить о муже, но где-то в глубине души она страшилась ответа и уповала на Бога, давая Ему возможность вознаградить ее за терпение. Да и лучше, чтобы имя ее мужа произнес сам Егнат — это было бы весомее и дало бы ей возможность с гордостью оглядеть односельчан и без слов, только взглядом сказать им: ну, вот вы и узнали правду о Джерджи. Чего же вы молчите? Он ради вас не жалеет себя, горит в железном огне войны, а вы здесь режете его семью косыми взглядами, добиваете грязными словами…
Односельчане наседали на Егната, все старались протиснуться, обратить внимание на себя, все жаловались, рассказывали о своих бедах, и он так устал — от шума, от гвалта, — что уже и двух слов не мог связать. Он был первый вернувшийся с войны, и люди думали, что там все так или иначе связаны друг с другом, и каждому хотелось услышать о своем сыне, брате, муже, отце, — услышать и хоть один день прожить с радостью, хоть одну ночь проспать спокойно. Женщины, получившие похоронки, вели себя сдержаннее, но надежды в их глазах было не меньше. Надежды и немой мольбы. А Егнат стоял и слушал, не понимая уже, кто и что ему говорит, голоса сливались воедино и, обнимая всех, кому удавалось пробиться к нему, он устало улыбался и сам спрашивал о чем-то, но и его голос тонул в гвалте.