Маунтолив
Шрифт:
Он прикатил на машине обратно, вне себя от нетерпения, и по дороге буквально места себе не находил. Было такое ощущение, что вот сейчас он вызовет Персуордена к себе, потребует объяснений, устроит ему разнос и назначит суровую, но вполне заслуженную епитимью. Приехал он ближе к вечеру, консульство закрывалось, но работяга Эррол еще корпел над какими-то архиважными отчетами. У всех, вплоть до шифровальщиц, вид был унылый донельзя — на людей, живущих на чужбине, смерть соотечественника редко действует иначе. Он заставил себя идти не торопясь, говорить не торопясь, не суетиться. Спешка, как и откровенные проявления чувств, достойна сожаления, ибо выдает власть импульса, эмоций там, где править должен один только здравый смысл. Его секретарша уже ушла, но он взял ключ от личного сейфа в архиве и спокойно взошел по ступенькам — два коротких пролета — к себе в кабинет. Ритм сердца, к счастью, никому, кроме него самого, слышен не был.
«Пожитки» покойного (трудно было бы сыскать слово более подходящее, дабы означить поэтическую волю случая) лежали у него на столе и выглядели все вместе нелепо до удивления.
Далее — к сейфу, за письмом, печати он сломал прямо пальцами — пальцы дрожали — и сел к столу. Уж здесь-то должна содержаться некая рациональная экзегеза этого чудовищного преступления против хорошего тона! Он резко втянул в себя воздух.
Мой дорогой Дэвид,
я порвал уже с полдюжины листов — все пытался объяснить тебе что-то. Каждый раз оказывалось, что я пишу литературу. Которой и без того уже до черта. Мое же решение напрямую связано с жизнью. Парадокс! Прости, старина, ради Бога. Совершенно случайно, со стороны нежданной, до меня дошли сведения о том, что Маскелиновы теории относительно Нессима были верны, мои же ошибочны. Я не стану раскрывать тебе своих источников ни сейчас, ни позже. Но я теперь знаю наверное, что Нессим поставляет контрабандой в Палестину оружие, и не первый день. Он, скорее всего, и есть тот самый неизвестный поставщик, через которого регулярно идут особо крупные партии, — см. Док. № 7 (Секретный фонд. Мандат. Папка 341. Разведка), — ну, да ты помнишь.
Я, однако, столкнулся с элементарной проблемой морального характера, вытекающей из вышеизложенного откровения, каковую решить мне не под силу. Я знаю, что следует в данном случае делать. Но так уж получилось, что этот человек — мой друг. Следовательно… quietus. [77] (Таким образом, разрешаются, кстати, и некоторые другие проблемы, куда более глубокие.) Увы и ах! Что за скучный мир мы создали, чтобы жить в нем. Кишение заговоров и контрзаговоров. До меня — буквально на днях — дошло, что это не мой мир. (Слышу, слышу, как ты ругаешься сквозь зубы.)
Я даже чувствую себя некоторым образом скотиной, сваливая на тебя так вот просто всю ответственность за происходящее, но знаешь, по правде говоря, в глубине души я отдаю себе отчет в том, что и ответственность-то на самом деле не моя и никогда моею не была. Она твоя! И я весьма тебе по этому поводу сочувствую. Но… ведь ты же кадровый… и должен действовать там, где я прошу меня уволить!
Я знаю: с точки зрения долга креста на мне нет; но я все же дал Нессиму знать, что игру его мы раскусили и что информация прошла. Конечно, тебя, как и его кстати, конфиденциальная информация ни к чему не обязывает, ты ведь можешь вполне не пустить ее дальше и вообще обо всем забыть. Грядущие твои искушения зависти во мне не вызывают. О моих же поспорить, сам понимаешь, уже не получится. Я устал, дружище; устал до смерти, как принято говорить у живых.
Так что…
Будь ласков, передай моей сестре, что я ее люблю и что я думал о ней постоянно, передашь'? Спасибо.
77
Молчание (лат.).
Маунтолив был просто ошарашен. Читая, он чувствовал, как бледнеет. Потом долго сидел, изучая выражение лица на посмертной маске, — весьма характерная, нахальная до крайности мина, которая свойственна была спящему Персуордену; и в то же время отчаянно боролся с приступом ярости, зарницами полыхавшим по всем четырем сторонам внутреннего небосклона.
— Но это же глупость, — выкрикнул он наконец и ударил ладонью о стол. — Совершеннейшая глупость. Никто не кончает с собой по официальным мотивам! — Собственные слова — он еще не успел произнести их — ему тоже не показались интеллектуальным изыском, и он выругался. И вот тут-то впервые он потерялся совершенно.
Чтобы хоть как-то успокоиться, он заставил себя прочитать отпечатанный на машинке доклад Телфорда, медленно и очень внимательно, произнося вполшепота каждое слово, шевеля губами так, словно выполняя упражнение по языку. Это был отчет обо всех перемещениях Персуордена за двадцать четыре часа до смерти с показаниями самых разных людей, видевших его. Некоторые из показаний были довольно-таки любопытны: к примеру, Бальтазар видел его утром в кафе «Аль Актар», Персуорден пил арак и ел croissant. Он, очевидно, получил тем же утром письмо от сестры и читал его с видом сосредоточенным и мрачным. Когда вошел Бальтазар, он тут же сунул письмо в карман. Был он очень небрит и помят. В последовавшем разговоре ничего (за исключением одной ремарки) интересного не было. Фраза эта Бальтазару почему-то запомнилась. Персуорден прошедшим вечером танцевал с Мелиссой и сказал что-то вроде, мол, вот бы на ком жениться. («Это, скорее всего, была шутка», — пояснил Бальтазар.) Еще он говорил,
Письмо от сестры прилагалось также, однако Телфорд тактично поместил его в отдельный конверт и запечатал. Маунтолив прочел его, озадаченно качая головой, а затем, залившись краской, сунул в карман. Он облизнул сухие губы и нахмурился, глядючи в стену. Лайза!
В дверях застенчиво возник Эррол и удивлен был до крайности, застав на щеке у шефа слезу. Он тут же тактично нырнул за дверь и поспешнейшим образом ретировался в собственный кабинет, мучимый чувством дипломатической неуместности, отчасти схожим с тем, что испытывал Маунтолив, когда ему позвонил Телфорд. В кабинете Эррол сел за стол и принялся с нервической сосредоточенностью думать: «Хороший дипломат никогда не выкажет своих чувств». Затем осторожно и хмуро закурил. Ему впервые показалось, что ноги-то у господина посла глиняные. Это каким-то непостижимым образом повысило его собственную самооценку, Маунтолив, в конце концов, всего лишь человек… Тем не менее открытие это почему-то сбивало с толку.
Этажом выше Маунтолив тоже прикурил сигарету, чтобы успокоить нервы. Тональность восприятия всей этой чудовищной ситуации постепенно менялась: чистый акт Персуордена (необъяснимый прыжок в анонимность, головою вниз) понемногу уступал место смыслу акта — тем следствиям, которые он влек за собой. Нессим! Тут он почувствовал, как его собственная душа съежилась и сжалась, и более глубокий, невыразимый по сути своей приступ ярости овладел им. Нессим! («Ну почему? — сказал его внутренний голос — Не было же ровным счетом никакой необходимости…») И вот дурацким этим сальто-мортале Персуорден переложил фактически всю тяжесть морального выбора на его, Маунтолива, собственные плечи. Он разворошил осиное гнездо: старый как мир конфликт между долгом, разумом и личной привязанностью, тяжкий крест любого политика, вечная и единственная — будем надеяться — болевая точка господина посла! Но какова свинья, подумал он (едва ли не с восхищением), с какой легкостью он перекинул ношу — просто до гениальности: уйти, и дело с концом! И добавил печально: «А Нессиму я доверял из-за Лейлы». Неприятность за неприятностью. Он курил и глядел на маску, прозревая сквозь мертвенную белизну гипса (сработано любящими пальцами Клеа с грубого Бальтазарова негатива) теплые, живые черты сына Лейлы: смуглая кожа, отстраненность в выражении лица — равеннская фреска! А затем он подумал, и даже подумал-то шепотом: «А может, и впрямь, в конце-то концов, за всем этим стоит Лейла?»
(«У дипломатов не может быть друзей, — сказала как-то Гришкина едко, стараясь его задеть, спровоцировать. — Они людей — используют». Она имела в виду, что он якобы использовал ее тело, ее красоту; теперь же, когда она забеременела…)
Он выдохнул медленно, мощно; груженый никотином кислород дал время нервам прийти в себя, повыгнал из головы дурь. Туман рассеялся, и он увидел пускай не очень ясные пока, но очертания нового ландшафта; ибо случилось нечто, повлекшее за собой неизбежные изменения в диспозициях дел и радостей, изменения в каждой значимой дате календаря, выстроенного им на ближайшее время: теннис, и пикники, и поездки верхом. Даже у простейших этих форм контакта с обыденным внешним миром, позволявших развеять taedium vitae [78] одиночества, появился отныне словно бы некий привкус и мешал. Далее: следовало решить, что же делать с той информацией, которую столь бесцеремонно сбросил ему Персуорден. Конечно, необходимо передать ее по инстанции. Но вот здесь-то он мог и погодить. Так ли уж необходимо передавать ее по инстанции? Данные, изложенные в письме, лишены были даже намека на малейшие основания — за исключением разве что ошеломляющей непреложности самого факта смерти, которая… Он снова закурил и проговорил шепотом: «В помраченном состоянии рассудка». Тут уж, по крайней мере, позволительна была мрачная усмешка! В конце концов, самоубийство в дипломатии не такой уж и редкий случай: был же этот парнишка Гривз, влюбившийся сдуру в девочку из кордебалета, в России…
78
Скуку жизни (лат. ).
И тем не менее он чувствовал себя весьма угнетенным столь злонамеренным предательством со стороны друга, и близкого, заметьте, друга.
Так, ладно. Предположим, он просто-напросто сожжет письмо, взяв на себя весь прилагающийся груз моральной ответственности. Проще некуда: каминная решетка в двух шагах, поднести только спичку. Он мог бы в дальнейшем вести себя так, словно и не подозревал никогда ничего подобного, — да, если опустить тот факт, что Нессим-то знает, что он знает. Нет, он в ловушке.
И тут его чувство долга, как туфли, которые жмут, стало давать о себе знать при каждом шаге. Он представил себе Жюстин и Нессима, как они танцуют вдвоем молча, слепо, полузакрыв глаза, отвернув друг от друга чуть в сторону смуглые лица. Он видел их уже иначе, как будто в ином измерении, — лишенные плоти и чувств силуэты на примитивной фреске. Кто знает, им, может, тоже пришлось бороться с чувством долга, с чувством ответственности — перед кем? «Перед самими собой хотя бы», — печально прошептал он и покачал головой. Он никогда уже не сможет взглянуть Нессиму в глаза.