Мавка
Шрифт:
– Ничего, - Тата непривычно так буркнула даже. И на миг лицо ее замкнулось в неприступности горделивой обиды, но такой детской обиды, девочки-буки...
Марина Романовна до самой пенсии учила в музыкальной школе маленьких детей пианинному искусству, то есть его азам. А Татину "маму Ясю" я как-то назвала в одном стихотворении "учительница одиноких языков", и Тате это понравилось, и мне было приятно, когда она сказала, что ей нравится...
В школе Тата училась хорошо; учение давалось ей легко, она могла бы и отлично учиться, но не делала какого-то последнего легчайшего усилия для этого; не делала из какого-то чувства противоречия, которое тогда, в ее детстве, еще только складывалось, а после окрепло, определилось и повело Тату по жизни. Бабушка и мама одевали маленькую Тату нарядно, но она не была аккуратисткой. Но и неряхой не была, небрежность ее в одежде была с детских ее лет своеобразной прелести полна. Потеряв из косички ленточку, она шла естественно и легко - одна косичка туго заплетена бабушкой, другая распустилась мягко и густо - черными волосами. И было красиво. И когда прыгала через скакалку, и крылышко белого школьного фартука опадало, открывая голубое, на пуговках сверху, школьное платьице, было красиво.
Еще я помню, Тата вспоминала свои первые явления на сцене, и как ей казалось это важным и счастливым, когда она, первоклассница, танцевала в короткой юбочке пышной, торчком, красной, и косички - веночком - танцевала одна - соло - на большой сцене в школьном зале словацкую польку, вот эту: "Танцуй, танцуй, выкруцай, выкруцай...". И в десять лет на этой же сцене читала громко свои стихи про осень и весну; стихи эти она записывала в тоненькую тетрадку в клеточку. И на другой сцене, уже в музыкальной школе, играла соло
Уже после того, как мы сделались подругами, я какое-то время полагала, что ее полное имя - Наталья. Оказалось, Татьяна. Не самое характерное и популярное украинское имя. Я спросила, отчего у нее такое имя. Она ответила, что - "отец придумал". Выяснилось, что отец это "придумал" в честь пушкинской Татьяны. Тата неохотно как-то рассказала мне, что ее отец - поэт, состоит в Союзе писателей ("член"), живет в Москве. К тому времени, когда она рассказывала мне о своем отце, она уже чуралась всяческих примет устроенности, обустроенности житейской. Кто-то мимоходом сказал мне, что отец Таты - цыган. Она еще в общежитии жила, и я случайно увидела детскую тонкую книжицу (издание Детгиза), в самом низу стопки книг; я разобрала, разбила эту стопку и наткнулась на детскую книжку с цветными картинками, короткими стишками про коней, "авторизованный перевод", то есть с цыганского. Разумеется, приходило на ум, а существует ли цыганский подлинник? И надпись была: "Дочке Татьяне от папки Николая" и еще что-то, не помню, пожелание хорошо учиться, что ли... Тата вошла и увидела, что я держу эту книжечку, и я сразу увидела, что она смущена и недовольна. Я быстро положила книжку на стол и на нее сложила остальные книги. И мы о чем-то заговорили. Отец Таты, Николай Михайлович Колисниченко, был намного моложе Татиной мамы, лет на двадцать, вроде бы. Отец его (следовательно, Татин дедушка) действительно был цыганом, а мать (Татина бабушка) была украинкой. Что рассказывал отец Коле о цыганской жизни, Тата, по всей вероятности, никогда не знала. Ее дедушка по отцу не был таборным, кочевым цыганом, он работал на известном в городе Брянском заводе. Потом завод уже назывался имени Петровского, и Татин отец работал сталеваром. Он учился в школе рабочей молодежи, где Татина будущая мама какое-то время преподавала опять же русский язык (и литературу). Сначала получились искренние дружеские отношения. Но однажды, когда Марина Романовна была больна серьезно, лежала в больнице, и дочь ее чувствовала себя одинокой и совершенно потерянной, Коля провожал ее дождливым поздним вечером. Она пригласила его выпить чаю. В большой комнате они сидели друг против друга за круглым столом, бахрома скатерти спадала на колени, и ломкий - опояской - блик на чайнике фарфоровом круглом перекликался будто с этим бликом удлиненным в изломе вдоль полированной крышки пианино. Это было странное и даже старомодное чаепитие. Время знаменитых интеллигентских кухонных - под водку и чай - компаний московских и ленинградских так никогда и не добралось, кажется, до "палестин" указанного украинского города.
– Останьтесь, Коля, - сказала Анна Георгиевна прямодушно и застенчиво.
Он улыбнулся, еще несколько робко, но уже этой мужской улыбкой превосходства. Они оставались друг с другом почти еженощно, покамест Марина Романовна оставалась в больнице. Вышло полтора месяца срока их свиданий. Они не пресытились друг другом, разница в годах не сделалась помехой. Отдаление произошло вследствие вечерних бесед, когда Яся изменила своей обычной сумрачной замкнутости... Высказанное ею, ее убеждения Николай воспринял как бесперспективные, крайние и, как он определил их, - "нечеловеческие". Для Николая Колисниченко, как для многих людей, впрочем, существовали фактически две реальности, или нет, нет, даже и три, три такие действительности, реальности. Первая реальность была просто жизнь - комната на семью в пять человек - в общежитии-казарме, выстроенном еще при бельгийцах, основателях завода, тяжелая работа, веселье-выпивка, но и учеба, чтение, надежды... Вторую реальность - с известными множественными арестами, странным "делом врачей", эту самую вторую реальность Коля как бы и не воспринимал. Возможно, это и парадоксально, однако для Николая Колисниченко самой реальной реальностью оказывалась третья, наиболее эфемерная, казалось бы, - реальность книг и фильмов. "Цирк", "Веселые ребята", горьковская "Мать" и "Жди меня, и я вернусь" говорили ему внятно, выпевали только хорошее, верное, человечное... А "Макар Чудра" и случайно попавший в руки натруженные запойного читателя Коли Колисниченко томик пухлый Сервантеса "Назидательные новеллы" - довоенная "Асаdemia" -чернильная библиотечная овальная печать-штамп - совершенно изменили отношение юноши к цыганскому его происхождению. Прежде не находил он в своем определенном цыганстве ничего красивого, интересного, а даже стыдился как некоего признака того, что он полагал, называл "дикостью" и "бескультурьем". Но Лойко Зобар, сервантесовская Пресьоса, а затем и "Живой труп" все переменили. Николай теперь серьезно и рьяно расспрашивал отца, а тот, легко почувствовав интерес искренний сына, принялся и рассказывать интересно. Коля и прежде пробовал писать стихи, пытался подражать беспомощно Исаковскому, Симонову, Жарову. Теперь на мысль пришло написать по-цыгански. Он нехорошо знал язык, но почему-то рифмовать и складывать строфы коротких стихотворений выходило куда легче, нежели по-русски... И вдруг - Ясины речи злые, сухие:
– Ты, Коленька, из жизни теплицу хочешь сотворить, и чтобы тебе там чай пить, и дрессированным собачкам на задних лапках перед тобой плясать. А жизнь, Коленька, - бездна, бездна боли и Бога!..
Николай понимал здоровой головой и простым сердцем, что не может управлять вселенной сверхъестественное существо, то есть, в сущности, очень сильное существо мужского пола. К примеру, как его отец командует ими всеми - матерью, и Николаем, и младшими сестренками Николая...
– Для тебя, Яська, Бог - все равно что для меня Королева Марго, - поверила ты в него, вот и толкуешь, как хочешь поворачиваешь. Куклу для игры нашла!..
Было несколько ссор и примирений. Они совершенно разошлись к выздоровлению Марины Романовны. Тата носила фамилию отца и отчество было по его имени, да и ее имя он "придумал". Возможно, он расписался с Анной Георгиевной, а затем они развелись; или просто он признал свое отцовство; я не знаю. Марина Романовна никогда, до самой смерти не говорила с внучкой о ее отце. Мама Яся говорила, но Тата не знала отца. Скоро после ее рождения он уехал в Москву - учиться в Литературном институте. Я не поняла, как это в точности случилось. Что-то вроде того, что была своего рода разнарядка, на цех, что ли, и можно было выбрать - профсоюзные какие-то курсы или институт Литературный. В какой-то компании красивый юноша познакомился с девушкой Викой, и они понравились друг другу. Отец ее был писатель, писал рассказы, пользовался уважением, был инвалид войны, потерял руку, происходил из купеческой московской - второй гильдии - охотнорядской семьи, служил в большой редакции толстого журнала. Иван Максимович был патриот классического толка, последовательный, восхищался Языковым и "Соборянами", но о Розанове понятия не имел; в семье было просто и хлебосольно, толстая домашняя жена Неля (Наталья) Алексеевна, дочка Виктория, избалованная, но не злая, одевалась модно. Теще Николай очень нравился искренней вежливостью, той самой, народной, старинной еще, из этих гнезд рабочих и деревенских. Тесть пил. В начале пятидесятых годов он говорил, что "задышалось" по России, "вонь выводят". После известного съезда, когда с крыш закапало, Иван Максимович поскучнел, сиживал чинно в редакции, на собраниях; рассказы писал о войне, в издательстве "Советский писатель" вышло несколько его книг - "Душа-полынь", "Мастеровые были", "Счастье сурового мужества", еще что-то. Иные откровения пьяного тестя пугали Николая, как пугали Ясины речи. Но Николай умел, как никто другой, оставаться в "своей", единственно возможной
Вероятно, все это родство: Николай Михайлович Колисниченко, Анна Георгиевна Броницкая, Виктория Ивановна ...ова, Тата, Миша, Ольга Колисниченко и Г-вы; и, вероятно, Достоевский определил бы это все как "случайное семейство"; ну, как в "Подростке". Но я думаю, что никаких случайностей здесь и нет, а все логично и закономерно.
А меня возможно, я знаю, возможно упрекнуть; но я совсем не забыла моего старого товарища Аркадия Ш. Я хотела сказать, что, конечно, встречаются изредка чy'дные чудаки, и они влюбляются в статуи и картины; то есть в те, которые стоят и висят в музеях, или в репродукции; или вдруг даже и в металлические скульптуры на станции метро "Площадь революции". Только такой человек, больной, в сущности, решился бы влюбиться в Тату Колисниченко. И еще в нее влюблялись совсем простые ребята; они просто думали, что если Тата двигается, ходит и говорит, значит, она - обыкновенный человек, только очень красивая... Аркадий Ш. не был таким простым; он всегда понимал, что эта девочка - особенное существо. У него глаза глядели с этой сумасшедшинкой, но он всегда оставался здоровым поэтом, у него добрая здоровая душа. И потому он не в состоянии влюбиться в плескучий ручей, в солнечный яркий весенний свет, в картину, в статую, в Тату Колисниченко.
Но каково это было - увидеть Тату и вдруг, мгновенно понять, как это она, внезапно, мгновенно энергически улыбнувшаяся, сходна с одной из кор архаических девушек, статуями вставших на Акрополе; и совсем вдруг почувствовать, что кругом тебя - нет, не какой-то скучно привычный жилой город, а пространство до моря Черного - зеленый золотой цветочный океан степь Гоголя, Кайдацкий перевоз, мощные дубы-деды грезят памятью древесной о прошедшем Геродоте, и Гийом возводит польскую крепость; а Борисфен Славянчич идет мощной водой, и еще вчера Гостята бар Коген держал здесь перевоз для бен Ханукки, а генерал Браницкий и Грицко Нечеса в белом парике мучном езжали верхами. Здесь Ваня Айвазовский рисовал картинки проездами в столицу империи, Санкт-Петербург, маленький чеченец, крещенный григориански. И неподалеку от Соборной площади, в барском доме, Елена Г. родила грядущую теософию и писала повести. И бронзовый статуй великой Екатерины так и не встал на постамент, а москальские войска вставали на постой, дивясь красавицам. Нагорный город встречал гульбищами Средней улицы. И Тата шла в школу, размахивая маленьким портфелем, так детски, так легко. Мимо снесенной деревянной синагоги и костела с фреской рухнувшей. Поляки и евреи Бабеля здесь больше не живут. Здесь улицы асфальт. Смотришь на идущую девочку, и отчего-то - под сердцебиение твое раскрывается пространство. Там, дальше, - там Венгрия, Словакия, там железная дорога, пароходы на Дунае, Вена, А-ме-ри-ка!, где живо станешь из Ондрея Вархолы Энди Уорхолом, двужильная душа...
Тата заканчивала десятый класс. Было ясно, разумеется, что - в Москву, в Москву. До Парижа, и Вены, и Нью-Йорка, и есть который современный Париж, мечты провинциальные наши молодые не залетали в те годы - 1967 год, затем 1968 год. Тата подумывала о театральном, о ВГИКе, но ее уговорили поступать в Литературный. Тата не возразила, когда Анна Георгиевна отослала ее стихи в Москву, откуда отец посылал Тате, то есть маме Ясе для Таты, деньги, переводил по почте. Значит, ее родители не были совсем в ссоре. Во всяком случае, отец руководил в определенном смысле поступлением дочери в Литературный институт. По его настоятельному совету были представлены на творческий конкурс именно украинские стихи Таты. Эти стихи - подборку - мама Яся отправила ему, и он сам - лично - их отнес. Тата грезила смутно о будущем своем смутном и очнулась, и оскорбилась, лишь когда узнала, что совет отца принят и отосланы в Москву именно ее украинские стихи. Значит, отец не верил в нее, в ее способности; пусть, мол, она поступает как начинающая украинская поэтесса, числясь, естественно, в известном "проценте нацменов". Однако ссориться с мамой Ясей Тата не стала. В конце-то концов, пусть они все делают покамест, что хотят. Все равно ведь и она в каком-то окончательном итоге сделает, что захочет. На самом деле неуступчивость и решимость настоять на своем начинаются с чего-то, на первый взгляд, мелкого, не такого значительного. На самом деле...
Стихи Таты были приняты на этом творческом конкурсе положительно. Впрочем, это и были хорошие рифмованные стихи юной девушки, начитанной и способной; было несколько совершенно прелестных стихотворений, дышавших непосредственностью чувства, уже ею испытанного, было много прелестной наивности. И еще Николай Михайлович... Я помню, удивлялась, неужели Тата никогда не видела отца, ведь он приезжал... Все же она призналась, что видела, конечно. И маленькую он водил ее гулять все в тот же Детский парк и покупал эскимо на палочке, а потом она сама не захотела встречаться с ним в его приезды.