Майя и другие
Шрифт:
Если бы кто-нибудь знал, из-за чего действительно плачет Л., подумала она.
Уже очень давно, со времен тщеславной и бессильной юности, она думала, а иногда и говорила о себе в третьем лице. Назло своей чужой фамилии…
Л. плакала на ходу.
В конце концов, Л. имеет право плакать ветреной ночью, подумала Л. В конце концов, она может иметь слабость, маленькую, пусть даже постыдную слабость, а кто не имеет таких слабостей, тот упрекни ее, брось в нее камень… Конечно, все равно найдется много желающих упрекнуть Л., но как бы не так, вы никогда не узнаете о ее маленькой слабости. А если и узнаете, то не решитесь наехать – как теперь говорят молодые люди. Те, кто сменил последних великих
Л. продолжала плакать на ходу.
Она скорбела о жизни, потраченной на обретение того, что должно было принадлежать ей по праву ее существования. Жизнь много взяла у нее в долг и не спешила отдавать долги. Огромные эти долги приходилось взыскивать с мужчин, иногда даже с женщин, а это опять был труд, тяжкий ежедневный труд соответствия между самой Л. и собственной ее ролью, главной ролью, от начала до конца прописанной ею самой.
Л. уже плакала в голос. Тут заплачешь, думала Л.
Все можно поправить, все можно закрасить, запудрить, скрыть. Но сияние глаз, которое никуда не делось, не соответственное цифрам в паспорте… Но багровая тень страсти, мерцающая в сумерках обычного дня… Но маленькая постыдная слабость…
Л. дошла до конца улицы, носившей то же, что и она, имя – вернее, фамилию – и повернула за угол, после которого старые участки кончались, и кончалась ее прежняя жизнь.
* * * * *
Как обычно, в мыслях она оценивала себя сухо, даже беспощадно.
Она признавалась себе в том, что ей никогда и ничего не приходилось решать, это очень облегчало жизнь. Решения без ее участия принимали жадность и жестокость, такие же естественные для нее, как для младенца, вырывающего чужую игрушку и, в обиде от неисполненного желания, колотящего мать пухлым кулачком по лицу. В сущности, она представляла собой идеально налаженный механизм для захвата любых крепостей, думала Л. К концу любого сражения она просто оказывалась в лагере победителей. При этом самым поразительным было то, что прирожденная перебежчица имела репутацию безгранично преданной жены, символа преданности. И победитель, которому она доставалась – вернее, который в силу безошибочного ее инстинкта доставался ей – верил в эту преданность и утешался ею до самого своего, когда приходил срок, поражения.
Следует признать, думала Л., иногда этим поражением бывала просто смерть.
И еще одно, необходимое для справедливости, дополнение, думала Л.: ее темперамент терзал не только ее жертву, но и ее самоё, особенно в начале каждого романа. Некоторые этот недолгий период буйства называют любовью, Л. избегала этого слова…
А потом начиналось освоение захваченной территории, колонизация завоеванного.
Еще почти девочкой она поняла, что жизнь полностью подчинена мужчинам, они устраивают мир по своим представлениям о правильном и неправильном, хорошем и плохом, полезном и вредном. Изменить это невозможно, эти вздорные, суетливые, мелочные существа будут властвовать всегда, а те женщины, которые смогут отвоевать среди них место для себя, докажут лишний раз, что окончательная победа все же остается за мужчинами. Потому что женщины могут победить, только присвоив и освоив все мужское, став, в сущности, мужчинами. Она знала нескольких таких, с тяжелыми подбородками и глубокими крупными складками от носа к углам рта. Одна, старая партийка с генеральским чекистским званием, все же затащила ее в постель, это было не то что бы отвратительно, но ужасно однообразно и скучно – как с настоящим солдатом…
Мысли засуетились, налетая одна на другую, обычно это ощущение
Читала обыкновенно стихи того, чью фамилию носили она и эта улица.
И на этот раз начала со знаменитой поэмы, которую до сих пор учат в школе.
И тут же прервала чтение.
Потому что из тьмы всплыла и уставилась на нее мертвыми глазами его голова.
Она выругалась, как грузчик. Голова М. исчезла.
В свое время все было ею сделано правильно. Когда утихло бешенство страсти, помутившее рассудок обоим, она принялась за М. планомерно и спокойно. Этот непредсказуемый холерик, готовый в любую минуту впасть в истерику, простодушный и коварный, наивный и расчетливый за год их жизни под одной крышей был ею совершенно подчинен – для этого хватило нескольких самых простых приемов, известных любой девице из простых. Буйная страсть, рваные простыни – и на третий день абсолютная холодность, удивленный взгляд: “Что вы хотите от меня, как вам в голову это пришло?!” Нежные прикосновения, старательно приготовленный обед, домашний уютный вечер с чтением вслух – и светские развлечения сутками напролет, бег с вечеринки на вечеринку, оголтелое кокетство со всеми подряд, а особенно с его литературными конкурентами… Беззвучные слезы – и неудержимая истерика с битьем хрусталя и с острым осколком в запястье, впрочем, воткнутым тут же, в соседней комнате, не слишком глубоко…
Но, перекрывая всю эту глупую и пошлую суету – постоянная, неутомимая, искренняя забота о его таланте. Нет, не о таланте – о гении, о его несравненном даре, о его сиюминутных успехах и безусловности его заслуг перед вечностью.
И он верил в эту преданность его таланту… нет, гению, великому дару.
Верилось тем более просто, что дар действительно был, хотя расходовался быстро – водка размывала.
* * * * *
М. забрали на улице, напротив дома – на ступеньках телеграфа.
Когда впихивали в машину, один из гэпэушников нечаянно наступил на его шарф, стащил с шеи М., отбросил ногой в сторону. Шарф остался лежать на ступенях, извивающаяся пестрая лента.
Принесла знакомая официантка из кафе на углу.
“Я шла на смену, смотрю, твоего потянули…”
Л. не сразу поняла, что произошло.
* * * * *
По короткой улице, обсаженной уже в новые времена густым кустарником, Л. дошла до пруда и повернула направо – на дорожку, огибающую пруд. Предстояло идти по ней в почти полной темноте, только под отблеском дальнего городского зарева, отражавшегося в ночных облаках, минут двадцать. Она сама удивлялась своему бесстрашию, но не боялась совершенно. Объяснить это можно было только истерическим состоянием, когда все внутри дрожит и не вполне отдаешь отчет в происходящем.
А тогда, в том июне, она боялась, смертельно боялась. Жен брали по-разному – некоторых сразу следом за мужьями, некоторых через полгода или даже год. Закономерность уловить было нельзя, от этого было еще страшнее. Именно от страха она и додумалась, поняла: все зависело от мужа. Если он сразу признавал, что жена тоже участвовала в троцкистско-зиновьевской банде, ее и брали сразу. Если же упорствовал, – говорили, что упорствующих сильно бьют, так что запираться было вдвойне бессмысленно, – то жену арестовывали тогда, когда муж, наконец, подписывал показания…