Меч и ятаган
Шрифт:
Прошлый раз, когда он со стен форта озирал панораму бухты и ее окрестности, оба полуострова, Сенглеа и Биргу, осадой были в основном не тронуты. Теперь же взгляду представала апокалиптическая картина смерти и разрушения. Внешние укрепления Сент-Мишеля и Биргу были буквально разутюжены, а стены представляли собой не более чем завалы мусора между издолбленными бастионами. В самом Биргу не было практически ни одного здания, которое не порушили бы ядра, полностью или частично. Мачты и снасти торчали из моря там, где ла Валетт, препятствуя высадке турок на Сенглеа, приказал затопить
Турецкие батареи стояли на всех высотах и продолжали неуклонный обстрел защитников, утюжа все, что оставалось от внешних укреплений, а временами постреливая и по городу: дескать, вот вам, городские крысы, сидите, бойтесь — скоро и до вас очередь дойдет. Разумеется, это сказывалось на моральном состоянии.
Пейзаж между стенами и турецкими траншеями был изрешечен ядрами и обуглен зажигательными смесями, которые запускались с обеих сторон. Присущий войнам своеобразный этикет, и тот был позабыт: стоило какой-либо из сторон обнаружить похоронные отряды неприятеля, занятые уборкой трупов, как по ним тотчас открывался огонь. В результате у стен Биргу скопились тысячи неубранных тел и разрозненных останков — обильная кормежка для чаек и падальщиков.
На все это Томас взирал в потрясенном молчании. Даже отчаянная борьба за Сент-Эльмо казалась в сравнении с этим чем-то мелким и незначительным. Трудно было представить, что мешает врагу без всяких усилий взобраться на эти горы мусора, назвать которые укреплениями даже язык не поворачивается. А ведь это некогда были неприступные куртины Биргу. Теперь от городских улиц врага отделяли лишь наспех возведенные (спасибо прозорливости Великого магистра) внутренние стены.
Мария наблюдала за его реакцией на увиденное.
— Теперь сложно даже представить, как выглядел этот остров до прихода турок. Кажется, все это было так давно… Мне порой сложно даже вспомнить, какой она здесь была, прежняя жизнь. И была ли вообще. А еще что когда-нибудь впоследствии здесь будет какая-то иная жизнь, не отягощенная траурной тенью этой. Причем на все времена.
— Все это схлынет, уйдет из памяти, — ответил Томас. — Какая-нибудь сотня лет, и все забудется; останется лишь скупое упоминание в исторических хрониках. Память у нас на такие вещи коротка, иначе войнам был бы положен конец.
— Но есть такое, что не забывается, — тихо заметила Мария. — Просто не может быть забыто, как бы ни силился разум.
Томас помолчал, а затем кивнул:
— Да, это так.
— Тогда зачем отрицать этот довод? — печально произнесла она. — Если ты находишь в жизни что-то подлинное, до святости чистое, и сознаешь в глубине души, что это именно так, то почему в это не уверовать? И принять всей душой, безоговорочно, как принимают веру в Бога?
Томас отвел взгляд от хаоса под стенами Сент-Анджело и навел свой здоровый зрячий глаз на Марию.
— Ты
— Безусловно.
— Тогда скажи, на чем она, эта твоя вера, основана? Какое у тебя есть доказательство, что Бог действительно существует? Он что, когда-нибудь тебе являлся? Скажи как на духу.
— Нет, не являлся.
— Вот и мне тоже, — вздохнул Томас. — И никому другому. Тем не менее нам вменяется в него верить — слепо, под страхом сожжения за ересь.
Мария с лицом, исполненным тревоги и боли, взяла его за руку:
— Зачем ты так говоришь, Томас? Почему желаешь, чтобы я усомнилась в своей вере? Скажи мне.
— Мария, если ты веришь, что этот мир существует по прихоти Бога, которого ты никогда не видела; что есть некий божественный промысел во всем этом умерщвлении хороших людей и невинных агнцев — без всякого, заметь, на то основания, — то как я могу поверить, что твоя любовь ко мне хотя бы чуть правдивее твоей веры?
— Потому что я ее знаю, я чувствую ее здесь, в этом месте! — Она прижала ладонь к груди. — И для меня она достоверна так же, как моя плоть и кровь, что во мне течет.
Ее глаза блестели убежденностью. Израненный пейзаж вокруг Сент-Анджело ужался вдруг до размеров пятачка, где находились лишь они вдвоем.
— Чего еще ты от меня хочешь? — бросила ему Мария. — Что еще я могу сказать? Ты, наверное, сомневаешься в своих чувствах ко мне?
— Ничуть и никогда, — без колебания ответил Томас. — Просто я изменился. Я загубленный человек и не хочу, не могу допустить, чтобы в своей привязанности ко мне ты держала хотя бы крупицу жалости. Или чтобы ты приняла меня сейчас, а затем всю жизнь — уж сколько нам ее осталось — казнилась сожалением об этом.
Взгляд Марии сделался холоден.
— Ты считаешь меня непостоянной, Томас. Жестокий упрек тому, кто столько лет думал о тебе с любовью.
— Не настолько, чтобы по доброй воле стать женой другого.
Прозвучало жестко и насмешливо, о чем Томас тотчас пожалел.
— А что мне, по-твоему, оставалось делать? Умереть от голода в канаве? Запереться на всю оставшуюся жизнь в монастыре? У меня не было оснований полагать, что ты когда-нибудь ко мне возвратишься. Да ты и не собирался этого делать. Сюда ты явился лишь по свистку своего хозяина, никак не раньше.
Насчет собачьей преданности ла Валетту сказано было сильно, но метко. Томас нахмурился и вместе с тем ощутил весомость вины, вызванной этим упреком. Порыв ветра бросил на лицо Марии прядку волос, которую она сердитым движением отвела. Застучали первые капли дождя. Томас взял Марию за руку и повел в укрытие караульного помещения — точнее, сводчатой ниши с прорезью выходящей на бухту бойницы. Дождь начал набирать силу. Места в караульной было всего ничего, а сиденьем там служил каменный карнизик, заменяющий скамейку. Приходилось стоять бок о бок, слегка соприкасаясь руками. Ощутив, что Мария как-то странно подрагивает, Томас обернулся и увидел, что она плачет. Грудь пронзило чувство вины, и он протянул руку в попытке бережно утереть Марии со щеки слезу.