Медея
Шрифт:
Разумеется, потом-то многие утверждали, будто сразу почуяли неладное, но что плохого можно почувствовать в праздничном застолье, шум которого вперемешку с веселой музыкой бараньих рогов доносился из дворца, ибо вино из лозы, которую мы выращиваем на южных склонах наших гор, пришлось гостям по вкусу.
Нет. Это я, я одна была полна самых недобрых предчувствий, ибо знала, что на самом деле отец гостям отнюдь не рад. Одна — кроме тебя, конечно, мама. Тебе-то для недобрых предчувствий никаких новых причин не требовалось. Ты просто знала царя. Мне же в душе постоянно приходилось иметь дело с отцом: «Ты ведь не предашь родного отца, дочь моя?» Я знала: Ясону нужно руно. Я знала: государь ему руно отдавать не хочет. Почему не хочет — об этом я даже не спрашивала. А я, оказывается, должна ему помочь этого человека обезвредить, любой ценой. И я видела, сколь непомерной была цена,
Мне не оставалось ничего? Как размывает, однако, течение лет те основания, что когда-то казались мне незыблемыми. С каким исступлением снова и снова вызывала я в памяти череду событий, последовательность которых выстроилась в моем сознании в крепостной вал, неприступный для сомнений, которые теперь, с таким опозданием, через этот вал прорвались. Одно-единственное слово пробило в крепости брешь: тщетность. С тех пор как я нащупала под землей эти детские косточки, мои руки помнят о других детских косточках — тех, что я бросила с борта нашего корабля-беглеца навстречу царю, нашему преследователю, швырнула сквозь собственный вой, это я еще успела запомнить. И царь прекратил погоню. С тех пор аргонавты меня боялись. В том числе и Ясон, которого я увидела совсем другими глазами, едва узнала, каков он на корабле как предводитель. Это в Колхиде он торкался куда попало, как слепец, ничего не понимая, всецело вверяя себя в мои руки, но едва он, с руном на плечах, взошел на свой корабль — передо мной оказался совсем другой человек. Куда только подевалась былая неуклюжесть, он сразу подтянулся и распрямил плечи, в его озабоченности судьбой команды чувствовалась спокойная мужественность, а внимание, с которым он следил за погрузкой колхидцев на корабли, произвело на меня большое впечатление. Тогда, помню, я впервые услышала слово «беженцы». Для аргонавтов мы были беженцами, меня это неприятно укололо. Впрочем, от подобной чувствительности быстро пришлось отвыкать.
Но разве в том сейчас дело. Наверно, все это от слабости, мама, — минутная слабость, что нагоняет на меня сегодня все эти мрачные мысли. Тогда, стоя на берегу, куда ты пришла со мной проститься, ты дала мне понять, что одобряешь мой поступок. У меня ведь не было выбора. В такой миг много не скажешь. «Не становись такой, как я», — сказала ты, притянув меня к себе с силой, какой я давно не чувствовала в твоих руках, потом отвернулась и пошла вверх по склону — прямо к дворцу, где мертвецким сном дрыхли царь со своей свитой после прощальной вечеринки, одурманенные зельем, которое я подмешала в вино — чаши с этим вином они то и дело поднимали за отъезд Ясона. Ему самому строго-настрого было наказано не пить, иначе он не найдет дорогу к полю Ареса, которую я ему показывала днем, где ему предстояло, проскользнув мимо стражей, которые — и об этом я позаботилась — тоже спали, с моей помощью свершить наконец то дело, ради которого он и прибыл в Колхиду, на восточную окраину своего мира: снять со священного дуба бога войны руно овена, которое его дядя Фрикс, спасаясь бегством, оставил здесь много лет назад и которое вдруг срочно понадобилось его родственникам. Своего рода испытание мужества, так это в ту пору виделось мне, не посвященной еще в запутанную семейную историю бедняги Ясона. Для меня же это руно, которое аргонавты лишь позже, повнимательней его рассмотрев, стали называть «золотым руном», было самой обычной овечьей шкурой, какие у нас в Колхиде сплошь и рядом используют для добычи золота, укладывая их по весне в бурные горные потоки, чтобы к ним приставали размытые талыми водами золотые песчинки. Аргонавты очень подробно меня расспросили об этом способе намывания золота, который мне казался самым обычным делом, а их приводил в радостное возбуждение: значит, в Колхиде есть золото! Настоящее золото! Почему бы мне раньше им об этом не рассказать. Глядишь, и все их предприятие оказалось бы куда прибыльней.
Только здесь, в Коринфе, я их поняла. Коринф просто одержим жаждой золота. Представляешь, мама, они не только храмовую утварь и украшения, они самые обычные повседневные предметы делают из золота — тарелки, кубки, вазы, даже скульптуры, и продают эти вещи по очень высоким ценам по всему их средиземноморскому побережью, а в обмен за необработанное золото, в простых слитках, готовы давать зерно, быков, лошадей, оружие. А что нас больше всего изумило: ценность человека здесь определяют по тому, сколько у него золота, от этого же зависит и размер податей, которые он должен вносить во дворец. Целые орды служащих заняты одними подсчетами, Коринф гордится этими чинушами, а Акам, главный астроном и первый советник царя, с которым
— Но почему именно золото? — спросила я.
— Ты сама прекрасно знаешь, — ответил Акам, — только наши желания делают один предмет вожделенным и дорогим, а другой ненужным и, следовательно, ничего не стоящим. Отец нашего царя Креонта был очень умным человеком. Одним-единственным своим указом он превратил золото в Коринфе в самую вожделенную драгоценность: запретил гражданам, чьи подати во дворец не достигают определенных размеров, носить золотые украшения.
— Ты тоже умный человек, Акам, — сказала я ему. — Только ум у тебя особенный, в Колхиде я таких умников не встречала.
— Просто у вас не было в них нужды, — ответил он со своей неподражаемой улыбкой, которая сперва так меня обижала. И наверное, он прав.
Но куда это меня завели дурацкие мысли? Пора наконец встать. Если меня не обманывает зрение, мама, солнечные лучи уже бьют сквозь листья смоковницы почти отвесно, быть такого не может, неужто я провалялась и проспала до полудня, такого со мной отродясь не.бывало. Это все из-за пещеры, не могу подняться, да помогите же кто-нибудь, Лисса, дети… Ну вот, наконец кто-то щупает мне лоб, чей-то голос произносит:
— Ты больна, Медея.
Это ты, Лисса?
2
Неистов натиск мужей, жаждущих остаться в памяти людской и обессмертить имена свои на времена вечные.
Эта баба меня погубит. Как будто я всегда этого не знал. «Медея меня погубит», — я прямо так Акаму и сказал. А он даже не возразил, но и подтверждать не стал, как обычно, в своей омерзительной манере. Вечно эта улыбочка, вечно этот взгляд с хитрецой, вечно этот вкрадчивый говорок, когда он заводит речи о том, что уж кого-кого', а меня-то теперь так просто не возьмешь. К чему он клонит? Ясное дело, он что-то прослышал, наш верховный астроном.
— Ты что, Акам, смеяться надо мной вздумал? — напустился я на него, на что он только удрученно покачал головой, своей костлявой длинной черепушкой, так нелепо увенчивающей все его нескладное тело, в котором, кажется, ни один сустав к другому не подходит. «Как же ему, бедняге, приходится пыжиться, чтобы внушительно выглядеть» — так Медея выразилась, когда впервые его узрела, у них с самого начала отношения не заладились, она просто не пожелала ни в чем пойти ему навстречу. Ох, чую я, не к добру все это.
А теперь вот он ей враг. Не знаю почему, похоже, я опять что-то упустил, я все время что-то упускаю в кутерьме этого царского дома, обычаи и нравы которого мне так трудно даются. Столько разных стран, столько гаваней и городов повидал мой «Арго», столько людских лиц видел я сам. А теперь, когда корабль мой на приколе, а спутники разбрелись кто куда, мне остался только этот городишко, здесь мне надо обживаться, и Медее здесь надо как-то устраиваться, вот проклятье. Как будто так уж сложно все это понять. Чем-то она, должно быть, Акама разозлила, иначе не стал бы он извлекать из прошлого и раздувать эту старую историю, в которой к тому же и не доказано ничего. И не пришлось бы мне как последнему болвану представать перед советом старейшин и давать показания по обвинению Медеи в том, что она якобы убила тогда своего родного брата. Меня будто дубиной огрели — я только руки вскинул и заверил старейшин: об этом и речи быть не может. Значит, я убежден, что те, кто ее обвиняют, — лгут?
В какую ловушку я тут угодил, во что она меня опять втянула? Убежден, убежден… С этими бабами наш брат разве в чем-нибудь может быть убежден? Старейшины сочувственно закивали головами. Похоже, на сей раз им нужен не я. А вот она — да. Но она мне жена.
Разве наш брат в чем-нибудь может быть убежден с этими бабами, когда они решают что-нибудь укрыть покровом мрака? В данном случае это следует понять и буквально. Мрак-то и впрямь был непроглядный, когда Медея с этим меховым свертком на руках появилась на нашем причале, больше-то при ней ничего не было, а узелок свой она чуть ли не укачивала, будто у нее там новорожденный. Я-то вообще до последней минуты не верил, что она придет. Ведь я же видел, как она проходит по своему городу с высоко поднятой головой. Как собираются вокруг нее люди, как ее приветствуют. Как она с ними разговаривает. Она каждого знала, и казалось, прямо летит на волне всеобщих чаяний.