Медная луна
Шрифт:
– Я так думаю, - сказал Николка, - что железа раскаленные нам без надобности, сало свиное топить тоже не станем, рассуждениями обойдемся. Так? Люди мы понятливые, чего ж зазря друг друга мучить? Так? Не на виску же тебя тянуть, мучения глупые принимать!
– Ой, полетит твоя голова, - тихо сказал розмысл.
– В один прекрасный день скатится она с твоих плеч.
– Все смертны, - сказал, зевая, Еж и торопливо перекрестил рот.
– А ты не пугай, пуганый я. Сколько отмеряно, столько в сладости и поживу. Так?
– А твоя жена с летописцем Никоном путается, - сказал розмысл.
–
– Молодец! А что до жены, то мне все это ведомо, конечно. Так ведь не убудет с нее, зато ко мне приставать реже станет. Так?
– Не убудет, - согласился Серьга.
– А вот прибавиться может.
– Мне-то что?
– снова зевнул Николка, но крестить в этот раз рот не стал.
– Бодришь себя? Дух пытаешься укрепить? Значит, страшно тебе. Так? А коли боишься, зачем поносные слова про князя говорил? Зачем его ближников острым язычком костерил? Жил бы себе, так нет
– артельное княжество ему не по нраву! Так?
– А ты, значит, в летопись себе дорогу торишь, - сообразил Серьга.
– Что ж, - сказал кат, - каждому хочется, чтобы помнили. Люди смертны, память человеческая вечна. То ведь и льстит. Так? Хочется, чтобы тебя потомки именем помянули.
– В гиштории желаешь след свой оставить. А того не думаешь, что след тот кровавым будет, людей твои злодейства ужасать станут.
– А это без разницы, - сказал Еж, зачиняя перышко гусиное, доставая позеленевшую чернильницу и пробуя перо на китайской бумаге. Все это он делал размеренно, не торопясь, как человек, который к долгому и тяжелому делу готовился.
– Пусть ужасаются, главное - чтобы помнили. Сам-то на себя глянь, чай, не миротворец, огненные змеи твои не для забавы, для падения крепостей делались. Так? Я десяток бояр до смерти замучаю, сотню задниц раскаленными железами испорчу, ну, с десятка два языков вырву, - так ведь все равно лишнее болтали? А ежели вглубь смотреть, настоящий кат ты, розмысл. Скольких детишек твои задумки осиротят, сколько самих детишек под развалинами крепостей останутся. Неужто ты думаешь, что тебя будут с любовью вспоминать?
Он еще раз окунул перышко в чернила, любовно оглядел перышко и поднял на розмысла пустые мышиного цвета глаза:
– Девятого дня прошлого месяца говорил ты в кабаке постоялого двора на Ветровке, что князь наш Землемил славный щенок, инно говоря, называл ты нашего князя сукиным сыном?
– Так я к тому, что молод наш князь, - сказал он, - а тут…
– Признаешь, значит?
– отстраненно и радостно сказал кат и склонился над листком.
Розмысл молчал. А что говорить, если все известно, даже слушать тебя не хотят.
– За ради тебя старался, - не поднимая головы и тщательно выписывая ижицы, сказал кат.
– Даже писца-брахиографа приглашать не стал, хоть и слабо у меня с грамотейкой. Но дело тонкое, деликатное, высоких особ касается… Зачем сюда лишних свидетелей приплетать?
Долго записывал сказанное, потом поднял голову, с любопытством разглядывая розмысла. А и любопытство у него было катовское - так смотрел, словно прикидывал, с чего ему начать: ручку оторвать или ножку в клещи взять.
– А говорил ты, Серьга Цесарев, четырнадцатого дня того ж месяца, что де князья
– снова тихим голосом спросил он.
– Да я ж к тому… - пустился в объяснения розмысл.
– О том разговор позже будет, - прервал его объяснения кат.
– А пятнадцатого числа сего месяца приглашал к себе гусляра Бояна? Слушал втайне песни его поносные? Платил ли ему щедро медью и серебром?
– Песни слушал, - сказал розмысл.
– Только поносных песен не было, хорошие песни гусляр в моем тереме пел…
– Значит, понравились тебе песни Бояна?
– с радостным шелестом потер сухие ладошки Николка.
Тьфу ты! Что ни скажешь - каждое слово у ката в дело идет. И ровно ничего ты страшного не сказал, а выходит, что оговорил себя с головы до ног.
– А что ты, Серьга Цесарев, говорил об артельном княжестве?
– спросил он.
– Зачем незрелые умы смущал, говоря-де суть артельного княжества во всеобщей работе на благо боярское?
«Знать бы, кто все докладывал!
– душа розмысла заныла в тоске по недостижимому.
– Знать бы!»
– Катами князя Землемила и присных его именовал?
– вновь поднял усталый глаз мучитель его.
Розмысл кивнул.
– Именовал, - с тяжелым вздохом сказал он.
Николка все записал, посыпал написанное песком, аккуратно стряхнул его на пол, любовно оглядел грамотку.
– Хочется узнать, откуда все в приказе известно?
– кивнул Никол-ка, откладывая грамотку в сторону.
– Дрянные людишки тебя окружали, розмысл. Сидишь небось и думаешь, что никому веры нету. Так? Страшно, когда вокруг одни половинки человеческие. А я еще в Новгороде это понял. Одного можно за медные деньги купить, другой уже серебра требует, четвертый на злато облизывается. Есть такие, что за бабу смазливую все отдадут, а иным положения хочется или гордыня заедает. А есть такие, что всем завидуют. Эти из интереса стараются - очень им хочется поглядеть, как ненавистные им люди беду примут. К каждому ключик подобрать можно - что к боярину, что к браннику, что к деревенщине стоеросовой. Главное - понять, какой ключик требуется… Так?
– Врешь, - сипло сказал розмысл.
– Добрыня не таков. И немец мой на злато и другие прихоти не сменяется!
– Веришь, значит?
– непонятно смотрел на него кат, с каким-то нетерпением, словно чем-то поделиться хотел, да все решиться не мог.
– Может, и правильно, что веришь. Мог бы я тебя в неведении держать, только после признаний таких тебе из острога не выбраться до конца жизни. Почему ж не поделиться? Может, и ты тогда поймешь, что не только ученые головы зоревые догадки посещают. А, розмысл?
Серьга промолчал, давая кату высказаться. Может, добрее от того станет!
Николка Еж улыбался. Маленький человечек с широкой доброй улыбкой. Глядя на такого, никогда не подумаешь, что он деревянные клинья под ногти бьет, мошонки салом каленым ошпаривает, в уши уксус закапывает.
– Ухо!
– крикнул он звонко и пронзительно. Детский голос у ката был, нетвердый такой.
– Ухо! Поди ко мне!
Из-за колонны показался карлик. Вот уж имя кому дано не зря: сам махонький, голова большая, а уши и того больше. Урод поклонился кату.