Медная шкатулка (сборник)
Шрифт:
– Нина, – сказал он, – в поезде лучше ехать вдвоем... Она выпрямилась, напряглась, но руки не забрала.
– Нина, – повторил он тихо.
Она молчала, отвернувшись. На выгнутом нежном запястье краснела свежая ссадина. Петя сжал ее руку сильнее.
– Нина, – позвал он пересохшим горлом. Сердце болело пронзительной, физически ощутимой болью. Никаких слов между ними быть уже не могло, только гулкое пространство мастерской вокруг, с горячим пульсом ее короткого, бьющего в висках имени.
– Нина, – повторял он, – Нина... Нина... Нина... – Он мял, сжимал ее тонкую
Она повернула голову, и Петя увидел свое опрокинутое лицо в ее зрачках, в дрожащих переливах слез.
– Больно... – сказала она шепотом. – Тяжело, Петя.
И умолкли оба.
– Мне везет на искренних людей, – сухо проговорил он, выпустив ее руку. Поднялся и зачем-то принялся заново перетягивать ремни на чемодане.
Нина достала сигарету, закурила, молча глядя на его бесцельные манипуляции с чемоданом.
– Когда уходит ваш поезд?
– Через два часа...
– Я провожу вас... – неуверенно проговорила она.
– Нет. – Он затянул ремень потуже и пояснил почти весело: – Вы уже проводили меня.
Они вышли в коридор и за его спиной она увидела в открытой двери угол мольберта, стеллажи со скульптурами.
– А... это все?..
– Разберутся, – сказал он. – Не стоит волноваться. Создадут комиссию по наследию, составят опись, расфасуют скульптуры по музеям и запасникам... Честно говоря, я украл две маленькие скульптурки ее модернистского периода... Они, собственно, не так уж и ценны – этюды, гипс... А вот кого жалко, так это Нору... Она привыкла здесь.
Петя по-родственному обнял обнаженные плечи гипсовой Норы, и оказалось вдруг, что они с Норой одного роста и очень хороши друг с другом. Нора улыбалась бездумной гипсовой улыбкой.
– Вот, – сказал Петя. – Такая и была: беспечная, шальная, еще говорили – легкая душа... Родила когда-то девочку от молодого скульптора, и вроде жили... ничего. Она при нем была, там и девчонка в мастерской ползала... Потом молодой скульптор повзрослел, остепенился ну и решил жениться «по-человечески». Нору одел, обул, сунул деньжищ тысячи две (тут принято вставлять «он был человек порядочный») и сплавил ее с дочерью куда-то в Курск, что ли, к какой-то бабке...
А Нора с полдороги вернулась. Он, понимаете ли, после свадьбы просыпается, дверь открывает – а на пороге Нора с дочерью на руках. Стоит и улыбается дурацкой своей легкой улыбкой. Дурочка и дурочка. Собственно, она ни на что не претендовала, она готова была при нем домработницей остаться. Ну, молодой человек, проклиная грехи юности, опять сажает Нору на поезд, целует дочь, машет ручкой и с облегчением возвращается к новой супруге. А наутро – Нора стоит у дверей... Да... Возвращалась она так раз шесть. На четвертый раз, кажется, он ее уже избил, потому что – ну в самом деле, представляете, каково новой супруге просыпаться?
А Нора все улыбалась. Она просто не могла уехать, я понимаю. Она жила им, дышала этим мозгляком, и когда отъезжала от Москвы, ей просто становилось душно, воздуху не хватало...
– И... она все-таки уехала? – Нина не могла смотреть в его лицо.
– Нет.
– Боже мой, – сказала Нина тихо. – Какая знакомая история...
– Да, – согласился Петя. – Это Карамзин, «Бедная Лиза». Все очень старо между нами, Нина.
Он подал ей пальто, и, одеваясь, Нина вдруг заговорила, не глядя на Петю, что ведь его отъезд – решение не окончательное, опрометчивое, что она надеется на его благоразумие, и поскольку прописка существует...
– Все-таки вы принимаете меня за кого-то, – перебил он, усмехнувшись. – Я выписался...
...Уже пройдя наполовину двор, она оглянулась на одинокую долговязую фигуру в дверях и подумала, что именно этот – издерганный, нелепый и даже раздражающий человек поместился бы в ее судьбе весь, без остатка, припал бы, вжался в ее стойкую и горькую душу, и, наверное, им обоим было бы не так страшно жить...
Увидела троллейбус, подплывающий в огромной луже к остановке, и припустилась бегом. Матвей возвращался сегодня к девяти, да не один, а с Веревкиным, – надо было успеть приготовить ужин.
Первые сутки, умяв подбородком сырую подушку, он несся с поездом на летящие в окне деревья. В низинах, затопленных разливом, они летели в глубоких облаках, отраженные водой, как фигуры в картах.
Вдоль полотна деревья струились сплошной черной, с прозеленью лентой, дальше разворачивались неторопливо и величественно – так вращается сценический круг, являя новые декорации, – ложбины, холмы, простертые дали. За далями лежал зубчатый лесной горизонт со спадающим на него слепящим задником весеннего неба.
Поезд ревел, за окнами мчалась, гулко дыша могучими легкими, весна, и когда на стоянках пассажиры в купе опускали оконную раму, в лицо шибало травным ветром. Все это было словно впервые и почему-то волновало его до дрожи...
...Ранним утром следующего дня он проснулся от тишины и неподвижности. Поезд стоял, ожидая скорого. Совсем близко к полотну теснились сосны, из земли выползали узлы их могучих корней. Солнце только тронуло землю, роса на траве холодно блестела стеклянными каплями, и лишь одна росинка, по чудной прихоти преломившегося в ней солнечного луча, жарко горела всеми огнями крупного бриллианта.
Прогрохотал скорый, и, словно спохватившись, поезд дернулся, покатился, пристукивая, взревел и разогнался...
На вешалке, аккуратно сложенные, тихо раскачивались Пети-ны вельветовые брюки, вполне еще приличные.
Он потянулся, достал на ощупь из чемодана одну из книг и раскрыл наугад. Книга оказалась жизнеописанием историка Карамзина и года три назад уже прочитана. Разглаживая мятый угол страницы, он пробежал глазами выдержку из какого-то письма, нетерпеливо перекинул дрожащий лист, но вдруг вернулся. Прочел еще раз и еще, удивляясь себе и пытаясь понять: почему такой счастливой болью отозвались в нем эти несколько слов?