Мелкий принц
Шрифт:
– Есть, – он записывал названия в блокнот, – есть!
На перемене он стрельнул сигарету (свои он вечно забывал в общежитии) и сообщил что жопа. фр – его! Курить можно было только на улице, и в ливень мы набивались под единственный желтый навес с красной надписью «Киоск». Надо сказать, что в девяносто седьмом во Франции не курили только мертвецы.
София Скаримбас стояла бок о бок со мной и хвастала подругам мобильным телефоном. Первым в нашей школе. Ее мягкие руки пахли сливочным маслом. Хотелось припасть к ее надежному плечу и спать безмятежным сном. Меня она недолюбливала и приблизительно с октября только кивала мне, если уж жизнь загоняла нас в один школьный коридор и заставала идущими навстречу друг другу. У нее были невиданные соски. Бледно-розовые и гладкие. Похожие на срез докторской колбасы, и сколько бы я ни водил по ним языком, ничего из них не выступало. Дышала тяжело. О бедро мое
Битый час пустых облизываний ротовой полости, а иногда и щек меня измотал, точно осла, идущего за подвешенной морковкой. Эрекция, сдавленная джинсами, не давала ни встать, не переменить позу. Он самый вытянулся вдоль правой ляжки и впечатался в штанину. Ногой было не пошевелить. «Перочинный хуй», – подумал я и запомнил новое неустойчивое выражение. Я ворочал в ее рту языком и думал уже об одном: образуются ли тромбы в затекшей ноге? Но я не мог первым прервать страдание. Я воспитанный – девочек обижать нельзя. И я терпел и делал вид, что поцелуи без продолжения – тоже здорово. Конечно! Я же люблю лизать винную пробку и не пить… Или радоваться чужому выигрышу в лотерею… Спас комендантский час. Провыла сирена. Первая. Скоро начнется обход, и все должны быть на местах. Иначе выговор. София Скаримбас из тех, кто боится выговоров. Ее никогда не били, и я рад, что выговор числится в списке ее страхов. Когда она надевала свитер, страстно отброшенный на мой письменный стол, я заметил, что подмышки ее не бриты. Видать, очередное утверждение… Мои, наоборот, бриты, и это не утверждение, нет, и не позиция. Это не бунт и не русофобия. Это личное. Мне волосы подмышками нужны, как Софии Скаримбас ебля. Не очень. В дверях она все не могла проститься и все запрокидывала голову, не как припадочная, нет, а как будто мы расстаемся на век. Какое счастье, какое облегчение закрыть за лишним человеком дверь. Это выдох. Это праздник прерванной боли. Я допил вино, что она принесла, спрятал пустую бутылку под кровать, почистил зубы и открыл окно. Бывает, что охранник обращает внимание на запах, но редко, только когда он не в духе, ну или в доебистом духе. Но так как пьет весь коридор, ничего мне особенно не грозит.
– Пил? – спросит он по-французски.
– Нон, – отвечу я на его неродном. Он алжирец. С хуя белому французу идти охранником в школу.
– Салям, – крикнет ему Эдвард со второго этажа, и тот кивнет и пойдет к следующим комнатам.
После трех-четырех сигарет, после черного чая, когда стояк сдулся и напоминал одну только мансарду от сложившегося дома (парового отопления в комнатах не было), я ворочался, и незнакомая боль не давала спать.
– Эд, спишь?
– Не.
– Эд, у тебя ведь отец врач?
– Да. Глазной хирург.
– У меня яйца болят… Это рак?
– Как болят?
– Дотронуться не могу. И тяжелые. Как не мои.
– Покажешь?
Я замешкался, а он вдруг захохотал, да так, что нам постучали в стену. Я вылез из-под одеяла и подтянулся до его кровати. Эдвард держал фонарик в левой и Эсхила в мягкой обложке в правой, а ламповый свет, повернутый к его лицу, бросал зловещую тень носа на стену.
– Это синие яйца, – сказал он со знанием.
– Что, прости?
– Синие яйца… Бывает такое. Когда долго почти-почти, и нет. Это пройдет. Если…
– Если что?
– Если подрочить.
Я нашел впотьмах свитер и ключи.
– Эд?
– А?
– Журнал есть какой?
– У тебя с моими не выйдет. Там все больше шахматы. Правда, в ферзях что-то есть…
Я еще постоял, качаясь на мысках. Он вернулся к чтению, и его настенная тень слилась с общей темнотой комнаты.
– Эд?
– А?
– Я твои тапочки возьму? Пол холодный.
– Возьми, – он перелистнул страницу, – только не задрочи.
Владельцам телефонов со всем порно мира в кармане не понять, нет, каково это – взывать к воображению в общественном туалете с десятью кабинками на двести человек. Сначала ищешь более-менее не засранную. Находишь. Поднимаешь глаза, а стена изрисована монахинями-католичками, поедающими друг у друга жопы. Естественно, располагает, но как-то грешно, что
Представлять Софию Скаримбас нету сил. Как ее в воображении ни поворачивай, волосы из подмышки колышутся, как водоросли в неспокойной воде. Наташу? Ну нет. Она такая хорошая, что даже в церкви плачет. Я бы представил недавнюю проститутку и ее струганые колени, но что фантазировать зазря – нету у меня ни документов, ни сотни франков. Мне не нравилась эта затея. Я люблю покой комнаты, Эдвард все же, бывает, покидает ее, когда уходит мыться. Но боль – она не даст выспаться, а утро наступит своим грязным сапогом уже совсем скоро. Аурелия! Да! Конечно да! Девочка, которую любят все, и возможно даже Валера. И Эдвард бы ее любил, не будь он равнодушным. Ее верхняя губа подминает нижнюю, тонкую, и припухлая она ровно под переносицей, как у винтажных кукол. Аурелия грызет карандаш и лижет графитовое острие, перед тем как записать в тетрадь. Стоило вспомнить карандаш, как доселе съежившийся, как теща под кондиционером, повел себя, как глупый пес, радостно вытянув шею в окно – а? кто? где? карандаш? какой карандаш? Эдвард был прав. Столько семени я не видел даже «В мире животных». Мне даже показалось, что я услышал, как хрустнула предстательная железа. Чего уж там карандаш… Залило и рэдиохэд, и Патрика с несчастной Элен. А я знал, что надписи в туалете не врут…
– Легче? – спросил Эд.
Фонарик не горел, и я думал, он спит.
– Легче.
Боли и правда не было. Ее рукой сняло.
– Тапочки целы?
Мы еще немного поржали, и он засопел. Провалился и я следом. А в последующие дни, когда София приходила к нашей двери, на стук отвечал Эд и убедительно врал, что меня нет. Мы переглядывались и беззвучно хихикали. Я разглядывал арабскую вязь его произведения, а он глухим басом отвечал: «Извини, Софья, я голый» – на ее вопрос: «Можно я его у вас подожду?» Третьего пришествия не было. София была неплохой. Она не была дурой. И все бы ничего, но вот просто не нравилась. Бывает же. Думал, нравится, ан нет. Да и синих яиц и той одинокой ночи в кабинке я ей не смогу простить.
Второй парой была алгебра, и на уроке присутствовала одна только моя субтильная оболочка. Я тоже считал, но не все эти fx на доске. Я считал деньги. За уроки я не переживал, – Эдвард ходил в туалет исправно, по часам. Я шел в мыслях по Ницце, спотыкаясь о денежные подножки на каждом шагу. Прогулку я начал с угла площади Массена. Вчерашнюю проститутку я представил памятником, точкой отсчета. А ведь и правда, было бы куда честней если б монументы возводили в честь шлюх. Ну сколько можно ставить всех этих генералов и изобретателей. И односложные таблички «От жителей, с благодарностью». Да дерни любого за рукав и спроси: «Что, благодарен ты Мари Кюри, братец?» – а он: «Как пить дать, благодарен. Век ее не забуду. Мари нашу Кюри. Вот и памятник какой ей поставили. Белый! Он и пахнет хорошо! Потому что разбили цветник с флоксами под ее каменными ногами!» Да ну перестаньте… Искренним был бы памятник женщине с протертыми коленями. Какой-нибудь Женевьеве от горожан. И пережившие ее горожане осторожно смахивали бы слезинку благодарности так, чтобы жены не замечали. А если заметят, то можно сделать вид, что ветерок занес соринку, и втереть женевьевскую слезинку в переносицу. Она ведь роняла ваши капли на паркет? Роняла! Вот и вы будьте людьми, поставьте ей памятник на площади Массена и роняйте в ее память слезы. Так я лениво думаю о блядях и градостроительстве и едва не влетаю в столб, которого здесь и нет, потому что я в классе, сижу у большого окна, вожу ручкой в тетради, и вместо формул получается то перевернутая бабочка Аурелииных губ, то хуй на ангельских крылышках. Обогнув столб, я замечаю, что чередующаяся черная и белая плитка площади закончилась, и нахожу себя на Английской набережной. Она заполнена великолепными людьми. Богатыми и прелестными до бесстыдства. Вы же помните, что я красив? Я признался вам, пока брел к себе от Наташиного подъезда. Так вот – я красив. И я не испытываю чрезвычайного стеснения среди этих людей. Так, некоторую неловкость, которую испытывает неимущий в богатом доме. Семьсот франков! Мне необходимы семьсот франков. Не так сильно, как восемьсот франков. Но сильно.
Конец ознакомительного фрагмента.