Мельмот скиталец
Шрифт:
В эту ночь мне снова предстояло выдержать испытание, для которого у меня больше уже не было сил. Тело мое было измождено, дух находился в непрестанном возбуждении, а мы, люди, настолько слабы, что поединок между нашими чувствами и душой неизбежно и очень скоро кончается победой более низменного начала. Не успел я лечь, как голос принялся снова нашептывать мне слова искушения. Я принялся молиться, но у меня кружилась голова, а глаза мои горели; это было пламя, жар которого я почти что физически ощущал: казалось, вся келья моя в огне. Вспомните только, что тело мое было совершенно истощено голодом, а душа изнемогала от преследований. Я боролся с одолевавшими меня видениями и сознавал, что это не что иное, как бред. Но именно оттого, что я все сознавал, бред этот становился еще неодолимей. Лучше уж сразу сойти с ума, чем знать, что все вокруг сговорились считать тебя сумасшедшим и доводить до безумия, в то время как сам отлично сознаешь, что находишься в здравом уме. Шепот в эту ночь был до того ужасен, в словах было столько надругательств и кощунства, которые невозможно повторить, столько… нет, я не в силах даже думать о них, самый слух мой проникался безумием. Казалось, во мне повредился не только рассудок, но и сами чувства. Приведу только один пример, и притом незначительный, тех ужасов, которые…
Испанец
— Больше я уже не в силах был это вынести. Я соскочил с кровати и побежал по коридору как сумасшедший; я стучался в дверь каждой кельи и взывал: «Брат такой-то, помолись за меня, помолись за меня, умоляю тебя!». Я поднял на ноги всю обитель. Потом я кинулся в церковь; двери были не заперты, и я вбежал туда. Добравшись до алтаря, я пал перед ним на колени, принялся целовать статуи святых, приник к распятию и стал громко молить о помощи, повторяя все время одни и те же слова. Монахи, разбуженные моими криками, а может быть, ожидавшие их, все устремились в церковь, однако, увидав, что я там, не стали заходить внутрь и, остановившись на пороге со свечами в руках, не спускали с меня глаз. Как все, что творилось со мной, было непохоже на состояние, в котором они пребывали; в тревоге я метался по полутемной церкви, где едва мерцали светильники, а монахи недвижной стеной стояли у двери, и на лицах у них застыл ужас, еще более ощутимый от того, что они были озарены ярким светом, который, казалось, оставил меня, чтобы отойти к ним. У меня был такой вид, что самый непредубежденный человек и тот бы непременно решил, что либо я рехнулся, либо в меня вселился бес, либо и то и другое вместе. К тому же одному богу известно, как можно было истолковать мои странные действия, которые в окружающем меня мраке казались еще более несообразными и сумасбродными, или произносимые мною молитвы, в которых упоминалось об ужасных искушениях, которым я подвергался и от которых я просил меня защитить. В конце концов, дойдя до полного изнеможения, я упал на пол и остался лежать недвижимо, не будучи в состоянии пошевельнуться, но вместе с тем слыша и видя все, что происходит вокруг. До слуха моего донесся их спор, следует ли оставить меня там или нет, и спор этот продолжался до тех пор, пока настоятель не приказал, чтобы божий храм был очищен от скверны. Однако страх передо мной, который все они себе внушили, был настолько велик, что ему пришлось несколько раз повторить это приказание, прежде чем оно было исполнено. Кончилось тем, что монахи подошли ко мне с бесчисленными предосторожностями, как будто перед ними был не человек, а смердящий труп, и, подхватив за полы моей рясы, вытащили меня вон из церкви и оставили лежать у порога на каменном полу. После этого они разошлись, а я ухитрился уснуть и проспать там до тех пор, пока меня не разбудил колокол, призывавший к утренней мессе. Очнувшись, я попытался подняться, однако после ночи, проведенной на сыром каменном полу, да еще в лихорадке, вызванной страхом и возбуждением, руки и ноги мне так свело, что каждое движение отзывалось во мне жгучей болью. Я несколько раз невольно вскрикнул от боли, и это было в то время, как вся братия шла к утренней мессе. Они не могли не заметить, в каком положении я нахожусь, однако ни один из них не предложил мне помощи, да и сам я не решался просить о ней. Очень долго и с большим трудом добирался я до своей кельи. Но стоило мне взглянуть на свою кровать, как меня вновь охватила дрожь, и я повалился прямо на пол, надеясь, что хоть там, может быть, обрету отдых.
202
Мы не рискуем высказывать догадки по поводу тех ужасов, которые были произнесены шепотом, но каждый, кто знаком с историей церкви, знает, что в Германии Тетцель[203] предлагал отпущение грехов даже в тех случаях, когда грешник обвинялся в немыслимом преступлении — в том, что он учинил насилие над Божьей матерью. (Прим. автора).
203
Тетцель (Johann Tetzel, или Tezel, 1470–1519) — немецкий монах-доминиканец, торговавший индульгенциями (грамотами об отпущении грехов) от имени папы Льва X, нуждавшегося в средствах для завершения постройки Собора св. Петра в Риме. Эта скандальная коммерческая деятельность Тетцеля вызвала резкие нападки на него Лютера, Тетцель отвечал собственным памфлетом; кроме того, он публично сжег знаменитые «Тезисы» Лютера, бывшего в то время профессором теологии в Виттенбергском университете. Эта громкая распря, однако, кончилась осуждением Тетцеля папским легатом, специально приезжавшим по этому поводу в Германию из Рима.
Я знал, что такое чрезвычайное происшествие не могло не обратить на себя внимания, что нарушение монастырского порядка и покоя братии непременно вызвало бы расследование, даже если бы дело касалось вещей менее значительных. Но у меня было мрачное предчувствие, — а когда человек страдает, предчувствия приобретают в его жизни особое значение, — что расследование это, как бы оно ни велось, неизбежно приведет к неблагоприятному для меня исходу. Я был Ионой на корабле [204] : с какой бы стороны ни подул ветер, я знал, что жребий все равно падет на меня. Было уже около полудня, когда меня вызвали к настоятелю. Я пошел к нему, но не так, как ходил раньше — когда слова мольбы или возмущения были готовы сорваться с языка, когда сердце мое трепетало и преисполнялось надежды и страха, когда я весь дрожал от возбуждения или ужаса, — на этот раз я шел угрюмый, павший духом, относящийся ко всему бездумно и безразлично; физические силы мои были надломлены усталостью и бессонными ночами, душевные — преследованием, непрестанным и непереносимым. Я уже больше не старался избежать самого худшего, что они могли сделать со мной, или спорить с ними; теперь, напротив, я, можно сказать, вызывал их на это, почти что хотел этого, и казалось, что отчаяние мое даже разжигает во мне безграничное любопытство перед тем, что они мне готовят.
204
Я был Ионой на корабле… —
Настоятель собрал у себя множество монахов; сам он стоял посредине, а они расположились на почтительном расстоянии от него полукругом. Должно быть, я был очень жалок рядом с этими людьми, выступившими против меня и гордившимися своей властью; длинные и неплохо сидевшие на них рясы придавали фигурам их то спокойствие, которое, может быть, действует на человека сильнее, нежели великолепие и блеск, — а я стоял напротив, весь оборванный, исхудавший, мертвенно-бледный и ожесточенный, будто во мне воплотился сам дьявол, призванный на суд ангелов.
Настоятель обратился ко мне с длинной речью, в которой лишь вскользь коснулся той смуты, которую вызвало в монастыре мое намерение отречься от принятого обета. Он не обмолвился также ни одним словом об обстоятельстве, которое было известно всем, кроме меня, а именно о том, что дело мое через несколько дней будет разбираться в суде. Но зато он упомянул, и притом в таких выражениях, которые (несмотря на то что я отлично понимал всю их лживость) повергли меня в дрожь, об ужасе и смятении, охвативших монастырь, когда, как он выразился, ко мне стал являться враг.
— Сатане захотелось завладеть тобой, — сказал он. — ты ведь сам отдал себя в его руки тем, что захотел отречься от обета. Ты — Иуда среди братьев, заклейменный Каин в семье первых людей, тот козел, который стремится вырваться из рук общины, чтобы убежать и остаться одному в пустыне. Ужасы, в которые твое присутствие ежечасно повергает нас, нарушают не только покой нашей святой обители, но и вообще всего цивилизованного общества. Ты не даешь уснуть не только своему соседу, но и тем, кто живет в кельях с ним рядом. Ты беспокоишь их своими душераздирающими стенаниями, ты кричишь, что у постели твоей все время топчется дьявол, что он нашептывает тебе что-то на ухо, ты бежишь из одной кельи в другую и упрашиваешь братьев за тебя молиться, крики твои тревожат праведный сон всей общины, тот недолгий сон, который они урывают в промежутках между молениями. Пока ты среди нас, весь распорядок нарушен, вся дисциплина подорвана. Воображение наших послушников и воспитанников одновременно и оскверняется и воспламеняется, когда они думают о нечестивых зловещих шабашах, которые дьявол устраивает у тебя в келье; мы ведь даже не знаем, что означают твои крики, которые все мы, однако, слышим, возвещают ли они твое раскаяние или его торжество. Посреди ночи ты вдруг кидаешься в церковь, тревожишь статуи святых, глумишься над распятием, оскверняешь алтарь; когда братия вынуждена в ответ на это небывалое по своей омерзительности кощунство вытащить тебя вон из храма, ты поднимаешь крик и смущаешь всех идущих к мессе. Словом, вопли твои, корчи, нечестивые речи, все повадки, каждое твое движение самым явным образом подтверждают подозрение, зародившееся у нас, как только ты появился в обители. Ты был мерзок с самого появления твоего на свет, — ты был исчадием греха, и ты сам это сознаешь. Как ты ни бледен, — а ты так мертвенно бледен, что даже на губах у тебя нет ни кровинки, — но стоит мне только заговорить об этом, и я вижу, как щеки твои загораются ярким румянцем. Злой дух, под знаком которого ты родился, ярый враг христианского благочестия и монашества, преследует тебя даже в стенах монастыря. Всевышний моими устами повелевает тебе оставить нас и больше не смущать. Постой, — сказал он, увидав, что я собираюсь в точности исполнить его приказание, — не торопись, интересы нашей, пресвятой веры и всей общины требуют, чтобы я с особым вниманием отнесся к необычайным обстоятельствам, которыми отмечено твое нечестивое пребывание в этих стенах. В скором времени сюда прибудет епископ — подготовься, как можешь, к его приезду.
Я решил, что это последнее, что он хочет мне сказать, и собирался уже уйти, когда настоятель вдруг снова меня окликнул. Монахи, оказывается, хотели, чтобы я произнес какие-то угодные им слова, чтобы я увещевал, возражал, молил. Я не уступил их желанию и был настолько тверд в своем отказе, будто знал, — чего в действительности не было, — что епископ решил самолично расследовать беспорядки в монастыре и что вовсе не настоятель пригласил епископа для этого расследования (мера, к которой он постарался бы ни в коем случае не прибегать), а сам епископ, — о котором вскоре будет сказано, что это был за человек, — узнал о смятении в монастыре и решил взять дело в свои руки. Я был настолько подавлен преследованиями и от всего отрешен, что не знал, что весь Мадрид охвачен волнением, а епископ решил не оставаться больше безучастным к тому, что творится в монастыре и о чем ему докладывают; словом, что на одной чаше весов была моя одержимость, а на другой — моя жалоба в суд, и даже сам настоятель не был уверен, которая из этих двух чаш перетянет. Обо всем этом я ровно ничего не знал — никто не решался сказать мне правду. Поэтому я собирался уже уйти, не ответив ни словом на раздававшийся со всех сторон шепот, который уговаривал меня подчиниться настоятелю и просить его заступничества перед епископом, дабы предотвратить позорное расследование дела, которое ставило всех нас под угрозу. Я вырвался из кольца, которым они меня окружили, и, стоя в дверях, с невозмутимым спокойствием и печальною укоризной посмотрел на них и сказал:
— Да простит вас господь и да сподобит вас добиться такого же оправдания на Страшном суде, какого я требую для себя на суде едущего сюда епископа.
Слова эти, хоть и произнес их бесноватый, — а таким они считали меня, — повергли их в дрожь. В монастырях редко можно услышать правду, и поэтому каждое слово ее звучит столь же убедительно, сколь и грозно. Монахи перекрестились и, когда я вышел из помещения, повторяли:
— Но как же нам быть? Что если мы попробуем предупредить это бедствие?
— Но каким способом?
— Любым, который нам подскажут интересы церкви, речь идет о добром имени всей нашей обители. Епископ — человек строгого нрава и пытливого ума, обмануть его невозможно, он будет во все вникать. Что станется с нами? Не лучше ли было бы?…
— Что?
— Ну, вы понимаете…
— Если бы я и осмелился вас понять, у нас слишком мало времени.
— Нам доводилось слышать, как иные безумные умирали совершенно внезапно, как…
— На что вы намекаете?
— Ни на что, мы просто говорили о том, что всем известно; о том, что длительный сон нередко оказывает целительное действие на сумасшедших. Он ведь сумасшедший. Весь монастырь готов в этом поклясться, в этого несчастного вселился бес; каждую ночь он призывает его к себе в келью; крики его не дают покоя всей общине.
Настоятель все это время нетерпеливо ходил взад и вперед по своей келье. Он обвивал вокруг пальцев четки; по временам он бросал на монахов гневные взгляды; наконец он сказал: