Memoria
Шрифт:
Так утешала я себя в карцере. А в лагерях уже догадалась: собрать все в Ломоносова.
Жаркий день. Летом редок выходной день, но вдруг дали. Женщины толпятся под навесом, у плиты. Это — «индивидуальная кухня». Здесь разрешают готовить продукты, полученные в посылках. Стоят в очередь кастрюльки. Варят каши, пекут блины. Муравьишками суетятся, радуясь минуте, когда принадлежат себе. Собираются по две, по три — угостить друг друга: мы вместе. Так дорога радость добровольного общения.
Брожу по лагерю. Мучима голодом. Другим голодом: почему я должна, как сказочный пеликан, питаться собственной кровью души? Как смеют лишать меня умственной пищи?! Как смели, как смели лишить меня
Кто говорит? Кто это говорит здесь, в зоне, бродя по дороге, обсаженной чахлыми березками? Я? Кто — я? Нет, это говорит Михаил Васильевич Ломоносов, когда одолевают его враги: тупые и недвижные умы, засевшие в конференц-зале. Он и сказал: Я знаю: собственных Платонов И быстрых разумом Невтонов Россия может порождать! И вам ли этому мешать!
И рвет все. И я рву — ухожу из лагеря! Осенний рассвет в заморозках. Хрустит земля. Ледок на лужах. Как льдинки просветы неба в летящей куще туч. За зоной еще не улеглось рассветное движение птиц и деревьев.
В зоне — торопливое передвижение людей: скоро развод.
Бегут в столовую. Там полутьма. Толпятся темные фигуры. Над досками столов пар — дымятся миски. Склоненные головы хлебают, мелькают ложки. Мне не надо на развод. Я спокойно стою на помосте у окна раздачи, пережидаю. В холодном воздухе запах хлеба и прелых щей. И с той же яркостью, как видимое, встает противоположное:
Немало милостивых слов Царица графу посылала, Немало праздничных пиров В честь государыни даров Давал обласканный Шувалов. Но этот пир среди пиров Всех веселее и нарядней: Хрусталь украшенных столов И горы фруктов и цветов, Литавры музыки парадной — Все тешит взор и слух гостей. Улыбкой легкою своей Хозяин каждого встречает. За каждым стулом встал лакей, И море сладостных свечей Зеркал дорога отражает.Я вижу прежде всего эту сияющую дорогу
Я уже ушла из столовой и бреду по опустевшей зоне. Все ушли на развод. Здравствуйте, граф Шувалов! Вы встречаете Ломоносова? Образ наматывается, как провод на большую катушку.
Он вывел меня из лагеря.
Они меня превратили в старосту барака? Я себя превратила в Ломоносова и ушла из лагеря. Я — неуязвима.
В один из первых дней после того, как нас перебросили на 6-й лагпункт, ко мне, улыбаясь, подошла женщина с круглым, добрым лицом.
— Гаген-Торн? Нина?
—Да, я.
—Ты не узнаешь меня?
— Не-ет.
— А Берту Гринберг на Эльгене помнишь?
— Конечно! Год рядом на нарах лежали.
— Я подруга ее, тоже электрик, Ольга Патрушева... Но я недолго на Эльгене была — перекинули на Балаганный.
— А-а, вспоминаю! На электростанции, вместе с Бертой...
— Да, тогда еще разрешали КРТД. Как раз перед войной успела освободиться. А тебя, я слышала, в 42-м освободили?
— Было такое чудо: пересидела против срока только год. А Берта где?
— Задержали до конца войны. Я уж вольняшкой работала, инженером на электростанции, а ей, как зеку, разрешили только монтером. После войны освободили, осталась на Колыме. Может, к лучшему. Кто уехал — почти всех взяли повторно. Кого из наших ты встречала?
— На воле — я в Москве жила после войны — кое-кого встречала. Как лагерники всегда, мы перебрали, что о ком слышно.
— Наших в Темниках много по второму разу, но на 6-м нет. Говорят — на 10-м. А я здесь со старушкой грузинкой вместе. Человек замечательный! Катаракты на обоих глазах, 68 лет, а держится как! Да пойдем к нам в барак, познакомлю. Мы в четвертом инвалидном: у меня гипертония, давление — 240.
— Я еще не бывала в четвертом. Пошли!
В огромном брюхе барака деревянные ребра креплений и нар стояли в три ряда. Каждая нара — норка. В ней сидит, копошится жилица.
Много знакомых. Вон, в углу, белая голова Валерии Рудольфовны. Перед ней, в проходе, тумбочка, покрытая салфеткой. Нары покрыты пледом. Она, подтянутая, в кофточке с белым воротничком, сидит мережит платочек. Будто на корабле: попала случайно в третий класс, приходится терпеть неудобства пути, по возможности сглаживая их.
Через проход от нее, поджав ноги, на нарах сидит пожилая карпатская «жинка». Низко склоняет повязанное платком строгое лицо — чинит ветхую вышитую рубаху. Дальше мне кивнула седеющими кудрями рослая еврейка — я познакомилась с ней еще в больнице. Член партии с 1905 года — рекомендовалась она. Привыкшая к царским тюрьмам, она сохранила деловитость: делает гимнастику, сидит, словно сразу готова подняться и приступить к исполнению обязанностей. Мы шли по проходу.
— Нина Дмитриевна, — позвала Ольга, — привела к вам свою колымскую землячку.
Худенькая старушка подняла голову. Бедные старые глаза ее почти не видели. Протянула тоненькие косточки — Руку.
— Здравствуйте! Па-ажалуйста, садитесь к нам, — сказала она с легким грузинским придыханием. Слабо улыбнулась. А стало — будто в светлом доме приветливая хозяйка принимает гостей. Так умеет принять — каждому место и ласка. И гость понимает: честь побывать у таких людей.
— Я сейчас принесу кипятку, — сказала Ольга, — а вы, Нина Дмитриевна, опять не пили лекарства? Нина Дмитриевна добродушно махнула рукой: