Memoria
Шрифт:
— О-о-о! — удивился Олеша. — Не больно разве?
— Нет, оно роговое, копыто. А куют, чтобы не кололось.
— Одно копыто-то на ноге?
— Одно.
— А у оленя — двойное. И у коровы — я видел…
Я забавлялась, рассматривая Олешу: русский мальчик не знает ни коня, ни земли, ни телеги… Море — вместо поля. Ход трески — вместо летней страды… Как странно, подумала я.
— Олеша, а яблоки ты видел?
— Сушеные? — живо сказал Олеша. — Я и яблоки, и изюм видал.
— Нет, живые, румяные яблоки, они висят на деревьях, так много, что ветки гнутся…
Олеша засмеялся.
— Эдак
В песнях и про виноградье красно-зелено поют, а како оно? Растет, бают, завиваясь, как хмель, а я хмеля тоже не видывал. Тут у нас Борис безногий как начнет старины сказывать, всяко насказывает: про сады да про дубы, про Киев-град да про князя Володимира; как заиграет песню, все припеват: «Виноградье красно-зелено».
— Сведи меня к нему, Алеша!
— Ну-к што ж! Пойдем!
Олеша поднялся, подтягивая голенища сапог-бахил.
Мы прошли моховище, по каменистой тропинке стали спускаться. Внизу блестели на солнце светлые бревна срубов, голубела круглая Гавриловская губа. Оттеняя вход из океана, стояли на скалах черные кресты.
По океанской переливающейся дали бродили, точно кони по пашне, черненькие полоски — рыбачьи лодки йолы.
Я тихонько толкнула Олешу в плечо. Он оглянулся, ответил на мою улыбку и побежал, сбивая камешки.
Я, с полной грибов корзиной, побежала за ним. Обгоняя друг друга, мы спустились к дому. Я взбежала к себе в светелку, поставила грибы, взяла блокнот и позвала:
— Пошли!
Олеша поправил поясок на рубашке и степенно повел меня улицей к конторе Областьрыбы.
На дверях висел замок.
— Борис Иваныч! — крикнул Олеша в темноту склада.
— Тут! — ответил голос. Олеша вошел в соседнее здание. Там стояли котлы, тянулись чугунные трубы. Лесенка вела на галерейку.
— Борис Иваныч! — крикнул Олеша.
— Ту-ут! — ответили сверху. Над перилами галерейки наклонились худые плечи и острое худощавое лицо с небольшой бородкой. — Вот я!..
— Тут тя питерка спрашивает, — сказал Олеша, задирая вверх беловолосую голову. — Выдь на низ!
— Пошто я питерке занадобился? — довольно хмуро спросили сверху.
— Простите, что беспокою вас, Борис Иванович! — сказала я, выступая в полосу света. — Я студентка. Работаю по изучению здешнего края. Очень бы хотела побеседовать с вами, если у вас есть время.
— Ну добро! — ласковее ответил голос. — Пождите — иду!
Деревяшка застучала по галерейке, потом по лестнице. Сухонькая, небольшая фигурка в черной длинной блузе под ремешком быстро спустилась.
Борис Иванович подошел, глянул, протянул мне руку. Как щипцами охватили меня его твердые, небольшие глаза в мохнатых бровях. Кости лица обтягивала обветренная, темная кожа. Бородка оставляла открытыми подвижные губы. Спросил:
— Вы что — рыбоведению обучаетесь? Или по экономике?
— Нет, — призналась я. — Занимаюсь я вовсе пустяками — записываю песни, сказки, старые старины, новые новины, добрым людям на утешенье, себе на поученье.
Борис Иванович засмеялся. Потеплели глаза.
— А-а,
— Откровенно говоря, лучше бы рассказать старины, — призналась я.
— Ну добро, добро! Этому я и сам привержен, люблю книги старинные, от руки писанные, иконы письма древнего, прекрасного и всякие рукомесла. Пойдемте ко мне, буду сказывать… — Он светло глянул на меня.
— Очень рада!..
— Я до вечера ушел, Онуфрий, ты сам запри! — крикнул он наверх.
— Ладно! — прогудело оттуда.
Постукивая деревяшкой, Борис Иванович пошел впереди, я шла за ним, положив руку на худенькое плечо Олеши. Борис Иванович отомкнул дверь конторы. Лесенка из сеней вела в светелку. Мы поднялись. Борис Иванович распахнул дверь.
Я остановилась изумленная: широкое окно сияло лазоревым наличником. За ним блестели серебряным блеском океанские дали, а на фоне их покачивалось, привешенное на веревочке к оконному наличнику, резное суденышко. Оно было так искусно вырезано и оснащено, что казалось: приплыло сюда из океана, чудом не увеличившись, и повисло на окне. По бокам его покачивались на таких же шнурочках резанные из тонких стружек птицы. Одна, распустив разноцветный хвост, повернула голову к морю; другая, с девичьим лицом в высокой короне, смотрела в комнату, сложив на груди ярко-синие крылья. На столе стояли рогатые фигурки оленчиков, резанные из кости, и такая же резная шкатулка.
— В старину боле прекрасного было. Сейчас же — благообразия мало.
— Это потому, — убежденно сказала я, — что все растет и меняется. Когда ребенок бежит и кричит, раскрыв рот, разве он благообразен? Благообразны бывают старики. А сейчас — детство нового мира. Он строится: совсем, совсем новый! Мы прошли войну, кровь, голод, а теперь — вышли в жизнь. Очень интересно — какая станет она? И знаете, что еще интересно? — спросила я, понижая голос. Борис Иванович придвинулся, стукнув своей деревяшкой, и сел. — Еще интересно видеть, как именно все меняется. Сохраняется старое и — появляется новое. В старине надо найти и понять такое, про которое еще не знали, а оно — было! Жило да жило, неведомое, вдруг — всплыло! Расцвело неизвестными цветами, как этот ваш шкафчик…
— Так… удивительного и чрезвычайного в жизни немало, ежели уметь видеть, это правда. И красоту, как цветы, легко рвать надо, чтобы не измять. Это все — правда. Но что же выглядеть думаете и чего ищете?
— Приехала я из Питера изучать лопарей. Но лопарей пока нет, а интересного кругом — много! В Коле я будто в сказку попала. А песни какие! Слушала бы, не отрывалась… Пела там старины Марфа Олсуфьевна Шаньгина… Олеша сказал, что вы тоже поете. Вот я и пришла…
— Про Шаньгину я наслышан, — кивнул Борис Иванович, — наслышан: женка память имеет твердую и голос хороший. Но сам ее не слыхал. Учился у другой великой души женщины… — Он указал тонким сухим пальцем на фотографию на стене. — Мария Дмитриевна Кривополенова. Мастерица была и утешительница.