Мемориал
Шрифт:
Накануне вечером, был на Дворянской и говорил Ирэне, что поеду в Егорьевск.
— Не делай этого, — предупредила Ирэна. — Завтра для тебя очень тяжкий день, я это достоверно знаю. И вся неделя — тяжёлая. Май вообще нехороший месяц, опасный месяц. Слушай, я дело говорю — не торопись, подожди хотя бы до вторника, не сходи с ума!
Ах, если бы я её послушался!
Но не мог я слушаться её и не мог я не сходить с ума по той простой причине, что я с него уже сошёл — и, похоже, довольно давно.
С хитростью, свойственной полоумным, я сказал: «Ладно, подумаю» и догадался ещё наплести
Расчёт мой оправдался: Ирэна взвилась, тут же доказывать чего-то начала. Я, конечно, согласился (попробовал бы я не согласиться!) и пошёл восвояси, будучи уверен, что она не поднимет тревоги. А наутро отправился в Егорьевск, навстречу своей смерти.
О, будь прокляты наши поганые вонючие дребезжащие автобусы! О, как безобразна, пошла и пуста смерть во всех своих проявлениях! И разве наши «львивские» колымаги не есть символы духовной смерти? Входя в них, мы присягаем распаду, теряем человеческое лицо. Приняли меня в автобусе за пьяного; значит, я был не просто частью этого стада, я был хуже остальных… Да полноте, — я ли это был?
Сейчас кажется, что всё это делал кто-то иной, на какое-то время я превратился в автомат, ощущение несвободы было разительным. Но я не сопротивлялся — не мог; наверное, покончить с собой легче.
Ох, как страшно мне было…
Ясно ведь, что я не смогу уйти после выстрела. Да и как спрятаться в незнакомом городе? Но, если уж решился, главное — не метаться!
Днём я ждал её в переулке у егорьевского собора. Солнце палило, и я отошёл в тень деревьев.
…когда царица поднялась на Скейскую Башню, то все вдруг замолкли, поражённые, и с перехваченным дыханием провожали её взглядами, пока она шла к парапету. И даже гром войска словно бы стал тише, когда царица поднялась на Скейскую Башню…
Обрез был в авоське, чёрной такой и длинной сумке. Я стоял и ждал. Когда она прошла мимо, рядом, так, что повеяло прозрачными духами, я вышел и прицелился в затылок, не вынимая оружия из сумки. В затылок, который я целовал, не помню сколько раз. И нажал спуск. Раздался глухой щелчок. Это была осечка.
Она обернулась.
— Это ты, что ли, Август?
И тут чёрно-зелёный шар взорвался в моём мозгу.
Бездна.
Что в этой пропасти, в этой чёрной метели происходило со мной, я не помню. Очнулся, когда меня расталкивали. Я вышел из автобуса и онемел от ужаса.
Передо мною текла Москварека, а за нею топорщился Коломенский Кремль. Было такое ощущение, точно меня какая-то невидимая рука в одно мгновение перенесла обратно за несколько десятков километров. Как будто всё мне приснилось!
Наверное, я бежал, но, как и куда подевалась страшная моя авоська — непонятно; провал.
О, будь они прокляты, телеги смерти!
Как можно уезжать из города, уезжать на этой нелепой бесовской таратайке?! О Город, Город мой! Лишь твои каменные гребни оживляют меня, древний дракон, дыбящий крылья на берегу реки. Возьми меня, утешь меня, бедного…
В расплавленном воздухе Кремль прилёг у воды, словно собирался пить, и смотрел в неё, как в зеркало.
Как во сне, я миновал переправу, поднялся к Воротам и вошёл, и растворился. И поехали вокруг древнеримские руины, вперемежку с уютными деревянными
Нет, не нужно мне было в тот день входить в Башню! Демонский май расплавил моё сознание; я чувствовал, что если войду под своды Башни, серые, холодные и страшные своды, случится что-то непоправимое. Параллельное Существование — вот что меня пугало, и правильно пугало, потому что если раньше оно лишь изредка проявлялось и сквозило, то теперь, когда чёрно-зелёный взрыв в мозгу оглушил меня и совершенно подавил сопротивляемость — оно стало лицом к лицу, как зеркало.
Но что мог поделать я — убийца-неудачник, шут-ревнивец, дурацкий колпак? Лопнули твои реторты, почтенный Фауст! Какая-то воля толкала меня туда, какое-то болезненное любопытство, дрожь риска: может, пронесёт, обойдётся? Это как желание глянуть в глубину, в пропасть, в бездонный колодец.
И когда я с жестокой майской жары вошёл в холодный сумрак Башни — страх оледенил меня до костей.
Кто-то сказал:
— Стой.
Кто? И почему сказал? Это бесило. Если кто-то мне указывает — то по какому праву? А если виной тому приступ нейрастении, — то тем более стыдно отступать. И я пошёл по винтящейся справа налево лестнице с очень крутыми ступенями, в полном мраке.
И напрасно я так сделал. Нельзя мне было переходить ту границу. Но, когда перешёл, ничего уже исправить стало невозможно. Я чувствовал в себе страшную силу, которая разрывала, переполняла меня. И нельзя было дать себе отчёт — что это за сила, и откуда она.
Высота втягивала, и, чем выше я поднимался, тем сильнее и страшнее наполнялась моя душа. Да, росла и наполнялась душа, словно от невидимого ветра, космического ветра.
Кто знает масштабы незримой энергии, океана призрачных волн, пронизывающих нас? И теперь, на подходе к верхнему ярусу, плотный порыв ударил меня изнутри. Всё тело напряглось, и запульсировала кровь, и голова закружилась от кислорода.
Бывает, в океане сталкиваются два вихря, так рождается чудовищная волна, полёт энергии, неслышимый звук, несущийся, словно свинец. Летит волна боли, вакуум страха, сметая команды с палуб кораблей, не оставляя свидетелей; только остовы судов — летучие голландцы — бессмысленно скитаются по воде. А люди медленно идут ко дну, сквозь жидкий тяжёлый изумруд в ледяную чёрную твердь. И миллионы лет пройдут, прежде чем дно подымется, и лучи солнца высушат их окаменелые кости.
Это была не боль, нет, но вой ветра, клокочущий водоворот Хроноса.
Где-то рядом, то ли в нижнем ярусе, то ли за поворотом каменного лестничного винта, я отчётливо услышал латинскую молитву. Вернее — несколько молитв, потому что сорванный женский голос, произносящий их, звучал очень быстро, в почти припадочном темпе, в лихорадке. Слух выхватывал из этого судорожного потока куски «Богородицы…», «Кредо…» и ещё каких-то молитв.
Но самое страшное, что Башня внутренне преобразилась. Она превратилась в гулкую пропасть; я стоял посреди корпуса, там, где кончался винт лестницы, — сверху было пусто — рухнули сгнившие балки, рухнули, заросли травой, стали землёю, и там, внизу, лежали какие-то мужчина и женщина, и слышался шёпот: «Милый…»