Мемуары Михаила Мичмана
Шрифт:
– Как ты догадался, Михель?
– Просто ты так же предсказуем, как этот гамбургер. Старая немецкая пишущая машинка.
Курт засмеялся как дурак и приятельски пихнул меня в плечо:
– Я введу тебя в следующий роман. Старого русского еврея, который смотрит на страницу, а видит следующую, поэтому ему скучно жить.
– А кто там еще будет?
– Еще будет крыса, живущая в “Макдоналдсе”, причем летучая мышь предсказала ей, что она найдет смерть в чизбургере, и крыса все собирается эмигрировать на помойку, но откладывает отъезд. Думает, покушаю вволю еще разок…
Я
– А еще?
– Еще? – Он мгновенно посерьезнел. – Еще будет домохозяйка, которую разлюбил муж, страховой агент, а она старается этого не заметить. И сам Бог пытается ей помочь.
– А сумеет?
– Не знаю, Михель. Надо писать. – Он взглянул на часы. – Нет, уже не сегодня. Я люблю писать рано, когда холодный рассвет. Когда красное солнце отражается в небоскребах – о, какая это красота, Михель. У меня в студии окно во всю стену, это фантастика. Я стою около окна с тостом в руке. Стою вдоволь, никто меня не торопит. Потом иду к старой пишущей машинке. Правда, американской. Немецкая пишущая машинка идет к американской, и вдвоем они что-то мастерят.
– И что получается?
– Разумеется, дерьмо.
Понимаете, у путешествия должна быть цель. Город – это люди. Причем не абы какие, а те самые, ради которых имеет смысл уничтожать расстояния. Расстояние – мера любви к человеку.
Даже московская дистанция может оказаться неподъемной. У меня есть знакомые в Бескудникове и Свиблове, но любовь моя к ним
недостаточна для того, чтобы тащиться в Свиблово или Бескудниково.
Остается смотреть в окно.
Прошел дождь, и на стекле остались слезы, высыхающие от ветра.
Погода мятежная, неуютная, открытая. Тонкие деревья гнутся от ветра так, что кажется, будто корпуса зданий гнутся в противоположную сторону. Женщина с авоськой идет по своим нешуточным делам, наклоняясь навстречу ветру, иногда заслоняясь свободной рукой от порывов злого городского мусора, обрывков листвы, мельчайших острых камней.
Я мог бы вспомнить другие порывы ветра – а вместо этого запомню этот, непонятно зачем и даже насколько, потому что моя жизнь вперед гораздо проблематичнее, чем назад. Но – мало ли что, вдруг пригодится.
Вот вам цель любого путешествия – вернуться назад. А если ты вернулся, но не узнаешь ничего вокруг, то, стало быть, ты еще не вернулся. И не спеши распаковывать чемоданы, не спеши смаковать свое горестное недоумение.
Ищи, как говорится, и обрящешь.
Мадрид, Буэнос-Айрес, Ханты-Мансийск, Будапешт, Леопольдвиль – полустанки на дороге назад. Что прикажете обсуждать? Ассортимент вокзальных буфетов? Хронику происшествий? Что ж. Были – и хроника, и ассортимент.
Глава 10
Ветер усиливается
А ветер тем временем усиливается. У меня, как вы сами понимаете, хорошо развитая дальнозоркость, так я вижу рябь на лужах, даже не просто рябь, а лужа ползет по асфальту, оставляя за собою мокрый след. Клубы
Людей нет.
Я открываю форточку на кухне – готовый, что оттуда рванет ветер, но ветер, оказывается, дует в другую сторону, и он начинает высасывать воздух из моей кухни. Какой-то листочек с номером телефона лежал на столе – его вынесло в форточку, и он начал, вертясь, подыматься в фиолетовые небеса. Я попробовал зажечь газ – ветер возмущенно засосал огонь. Тогда я включил электрический чайник; ветер не против.
Жизнь понемногу раскладывается на простые операции. Вот мои последние товарищи – тостер, СВЧ, электрический чайник. Какая судьба ожидает их после моего исчезновения? Вряд ли на них польстятся мои мифические наследники, различные внуки и правнуки, прячущиеся
(вероятно, от ветра) в пазухах и щелях великого города. Скорее всего, этот скарб окрестят хламом и выбросят как хлам.
Если вдуматься, это даже не грустно.
Кокон прошлого окутывает меня и делает меня мной. Если я, зазевавшись, ухожу на кухню и забываю пристегнуть кокон, там уже не я, там какой-то старик с пухом на голове и слезящимися глазами, в нелепо шаркающих тапках, с вечно полуподнятыми руками, какой-то ненужный старый старик, производящий простые операции.
Старик закрывает форточку в целях экономии воздуха.
Там, на улице, с трагическим хрустом, слышным даже через закрытое стекло, на седьмой этаж, больными слабыми ушами… так что же – не зарыться бы в этих обстоятельствах… – да! падает дерево. Падает некрасиво, упираясь голой кроной в соседнее. Теперь это уже не дерево, а так, материал для распилки и выноса.
Старик наблюдает за смертью дерева. Его глаза слезятся.
Чайник вскипел. Старик опускает в чашку пакетик, потому что нелепо заваривать на одного. Очень многое нелепо для одного. Я представляю себе, что я не я, а просто девятнадцатый век ради интереса тянет щупальце в двадцать первый. Дотягивается, но еле-еле. Щупальце почти не шевелится и уж точно не нащупывает ничего интересного.
Мою улитую желтым светом квартирку ласково обвевает ураган. Я в капсуле. Я в домике. Я могу перейти из кухни в комнату, из комнаты – на кухню. Мне доступна тысяча простых операций. Эта тысяча отделяет меня от небытия… забытия…
Не пора ли подвести итоги? Сомерсет Моэм сделал это в шестьдесят – я намекал ему, что он поспешил, но он предпочел с истинно английским высокомерием пренебречь намеком. Моэм дожил до девяноста. Но мне в мои не скажу сколько (потому что выгляжу, как говорят льстецы, не старше девяноста) заведомо пора. Если не поздновато. Хотя… что сумел, сделал, что не сумел, попытался, а из ненужного постарался извлечь опыт.
Это какая-то эпиталама, а не итог.
И тут происходит вот что: каким-то образом рассеиваются облака, вероятно, не поспевая за ветром, и ударяет горизонтальный луч, высвечивая кварталы у горизонта. Небо темно-фиолетовое, а кварталы белые, просто сверкающие, такая красота – что только живи и смотри.
Живи и смотри…
Февраль 2006.