Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Я охотно призна юнедостатки второго тома, о которых мне говорили Эрик де Дампьер и Бертран де Жувенель, хотя Карл Шмитт и Голо Манн считали, что мне удался опасный переход от наполеоновских войн к нашему времени. Лично я испытываю сомнения, главным образом относительно последней части второго тома, где я пытался воспользоваться концептами «Трактата» для освещения современной обстановки. Еще и теперь я склонен защищать главу «Векселя устрашения». Я рассматриваю там одну из самых трудных проблем, с которыми встретился: чт оосталось от многократно высказанной, начиная с критической статьи Г. фон Бюлова, мысли, что сражение в сравнении с маневрами есть то же самое, что уплата наличными в сравнении с долгосрочными коммерческими операциями? Этой уплаты наличными американцы хотят и надеются избежать, ибо в их представлении сдерживание, в форме угрозы применения ядерного оружия, должно продолжаться неопределенно долго, так что угроза никогда не будет осуществлена.
Вряд ли, однако, простые осечки или ошибки в деталях, допущенные в анализе современной обстановки в свете «Трактата», вызвали такое раздражение Р. Хеппа или Г. Машке. Мне кажется, что враждебность, по крайней мере первого из них, в той мере, в какой она вызвана теоретическими разногласиями, берет начало в политических последствиях некоторых, по видимости научных, идей. Вопреки господствующему мнению, я настаиваю на том, что «холодная война» не является войной в понимании Клаузевица, что Советский Союз не находится в состоянии войны с Соединенными Штатами или с западным миром. Я не отрицаю того, что отношения между великими державами остаются далеко не мирными с момента окончания последней войны и что государства позволяют себе совершать в отношении друг друга поступки, которые в иную эпоху были бы сочтены воинственными. Я не ставлю также под сомнение отсутствие в наше время четкого водораздела между войной и миром. Но я согласен с советским толкованием понятий: отличительная черта войны по сравнению с классовой борьбой или межнациональным соперничеством — явлениями постоянными — есть преобладающееприменение физического насилия. А Клаузевиц — согласны мы с этим или нет — определил специфическую особенность войны как насилие ( Gewalt), выступающее в качестве продолжения или дополнительного метода межгосударственной политики. В этом пункте я разделяю точку зрения советских авторов, которые проводят различие между классовой борьбой и гражданской войной, между воинственным миром и войной государств. Советские авторы постоянно повторяют — и я настаиваю на этом, именно как верные ученики Клаузевица [254] , — что «вооруженная борьба есть главный метод, специфический элемент войны». Это концептуальное различие не обязательно подразумевает отсутствие в мирное время действий, совершаемых государствами с целью повредить своим потенциальным, или действительным в настоящий момент, или постоянным врагам.
254
Утверждение, не противоречащее критике ленинского прочтения Клаузевица (ср. выше).
Я попытался опровергнуть тезис, неявно заключенный в том, что я называю перевернутой формулой: правильно ли будет сказать, что мир есть продолжение войны другими средствами?
Опять-таки я не отрицаю того, что террористические сети КГБ, стремящиеся дестабилизировать демократические страны Европы, действуют как враги и далеко выходят за рамки существующей с незапамятных времен шпионской практики (которую Гоббс 312 не преминул упомянуть в своем описании межгосударственных отношений, взятых за образец естественного состояния). Клаузевиц хранил воспоминание о европейской Республике государств, какой ее описали Вольтер и Монтескьё 313 , хотя он и предчувствовал последствия национальных войн или вооружения народа. Вольно же современному теоретику не признавать, что специфический характер войны заключается в насилии или преобладающем применении насилия. Как бы там ни было, но различие между войной и миром, которое советские авторы усматривают в применении (преобладающем) насилия, восходит по прямой линии к Клаузевицу.
Мой отказ перевертывать Формулу явно раздражает моих оппонентов. Формально я отвергаю эту инверсию по очень простой причине: Формула не исключает того факта, что, когда пушки молчат, государства продолжают свое соперничество вне поля боя и иными средствами; но утверждение, будто мир есть продолжение войны иными средствами, лишено смысла в универсуме Клаузевица, поскольку война характеризуется применением оружия. Если кто-то хочет сказать, что противостояние государств в нашу эпоху окрашено враждебностью, отличающейся по своей природе от той, которая существовала между европейскими государствами в прошлом, я с этим охотно соглашусь. Что думал бы и что писал бы Клаузевиц сегодня, никому не известно. Мои суждения о современной обстановке принадлежат только мне одному, и я признаю, что, опираясь на другие мысли Клаузевица, можно прийти к выводам, не совпадающим с моими.
Возьмем за исходную точку две идеи: величину ставки и силу страстей. Нет сомнения, что соперничество между советским режимом и западными демократиями создает политический контекст, делающий вероятной войну первого типа, войну, которой суждено разрастись до крайних пределов. Приходится также констатировать, что конфликт охватывает всю планету, что вооруженная борьба постоянно вспыхивает то там,
Мне кажется возможным иное суждение, но высказываю его я, а не Клаузевиц. Я опираюсь на то толкование мыслей стратега, которое делает акцент на разумном понимании, на верховенстве олицетворенного разума — политики. Этот подход разделяют восточные немцы, но, перетолковывая Клаузевица на марксистский лад, они утверждают, что радикальное решение спора между капиталистическим миром и миром социалистическим неизбежно. Тем не менее сохраняется надежда, быть может иллюзия, что соперничество между Востоком и Западом постепенно истощится и сойдет на нет без большой войны и применения ядерного оружия. Теоретики на Востоке не исключают того, что к радикальному решению можно прийти без помощи ядерного оружия, однако я был неправ, изображая последнее как предназначенное исключительно для сдерживания и непричастное к радикальному решению. Такова была его функция в течение последних тридцати пяти лет, но это не значит, что такова вообще функция ядерного оружия. Против врага, не обладающего этим оружием, оно гарантировало бы успех радикального решения. Когда речь идет о столкновении великих держав, это оружие может стать причиной коллективного самоубийства. Можно, однако, вообразить сценарии, при которых ядерное оружие, доставленное до цели ракетами точного попадания, обеспечило бы радикальное решение без апокалиптических последствий для победителя или для побежденного.
Итак, я согласен с тем, что последователь Клаузевица, одержимый принципом уничтожения и убежденный, что любые столкновения не на жизнь, а на смерть требуют радикального решения, решил бы совершенно иначе, нежели я, загадку мира, в котором я живу и в котором готовлюсь умереть. Что я отвергаю, это обвинение в том, будто я принизил Клаузевица, сделал из него безобидного мыслителя, не осознающего историю как трагедию. Эту трагедию я вижу, ощущаю и от первой до последней страницы старался дать почувствовать ее присутствие. Израиль порожден насилием, продолжает существовать лишь благодаря насилию и рискует погибнуть завтра в результате насилия. То, что великие державы не станут искать решение своего спора в оргии ядерного насилия, — всего лишь надежда или пари, в котором мы делаем ставку на разум. Клаузевиц не дарит нам никакой уверенности, но и не приговаривает нас к смирению и фатальности. Клаузевиц, или либеральная мягкотелость? Нет, конечно. Клаузевиц, сознающий трагизм истории и оставляющий долю инициативы мужеству народов и героев, кажется мне выше, чем «махди масс и массовых побоищ», чем молодой офицер, презиравший Фабия Кунктатора, и даже чем предполагаемый учитель Мольтке, Шлиффена или Фоша.
Скажу в заключение о двух статьях, из которых одна — честная критика, а другая — чрезмерно восторженна. Хотя Вильфрид Кунстман ошибочно полагает, будто моим главным намерением было освободить теоретика войны из когтей марксистской интерпретации, он проводит четкую границу между первым и вторым томами. «Если рассматривать книгу как целое, то труд Арона становится необходимым при исследовании творчества Клаузевица, прежде всего благодаря систематической реконструкции теории войны в первом томе». Но, продолжает критик, «книга теряет композиционную стройность, по мере того как Арон приближается к современности: здесь текст изобилует отступлениями, обходными путями, повторениями, примечаниями, зачастую ненужными».
Статья Вильфрида фон Бредова содержит строки, о каких я простодушно мечтал заранее; я воспроизвожу их, рискуя вызвать у читателя улыбку. «Умение с блеском выразить свою мысль, узнаваемое даже в немецком переводе (хотя перевод часто оплощает стиль), завидная эрудиция автора и, наконец, совершенное мастерство, позволяющее увязать науку и опыт, делают книгу Арона бесценной кульминацией в истории встречи французской и немецкой культур».
Вслед за тем рецензент отмечает несовпадение своих позиций с моими. Он ставит мне в укор в моих предыдущих книгах склонность пассивно принимать как данность самые чудовищные факты, вместо того чтобы стремиться изменить их. «В этой книге я не нашел ничего подобного; сопоставляя ее с предшествующими работами автора, признаем, что книга о Клаузевице, произведение зрелого возраста, безупречна».
Я опускаю комментарий к моим двум томам и перехожу сразу к заключительной части статьи, упоминающей о полемике, которую вызвала книга. По поводу немногочисленных участников дискуссии Вильфрид фон Бредов пишет: «Некоторые рецензенты, которых я не назову, писали об этой книге, не прочитав ее. Некоторые другие — и это для меня тревожный симптом — отвергли трезвый взгляд Арона из неонационалистской озлобленности. Вызывает беспокойство уже то, что рациональный консерватизм Арона, которому надлежало бы занять гораздо большее место в этой стране, ныне отторгается адептами германской политологии; видя эту эволюцию, я опасаюсь худшего».