Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Потрясенное геноцидом, большинство евреев всего мира вновь обрело сознание своего еврейства, утраченное в результате ассимиляции. Для евреев Франции дополнительным потрясением стало Виши, даже при том что французская община физически пострадала меньше других, отчасти [272] благодаря свободной от оккупации зоне. Еще более травмирующей, чем сам статус, оказалась реакция или, скорее, отсутствие реакции юридических и нравственных инстанций общества. Государственный Совет прокомментировал и применил статус евреев, как если бы речь шла о законе, сравнимом с другими, как если бы нарушение принципов Республики могло быть принято юристами подобно любому другому решению властей.
272
Я не хочу вдаваться в полемику относительно того, чем объясняется более
Мне встречаются евреи, старые и молодые, которые, так сказать, не простили Франции и французам статуса евреев и облавы на Зимнем велодроме, учиненной французской полицией (по приказу то ли Виши, то ли оккупационных властей). Если они не простили Франции, то и Франция уже — не их родина, а страна, где они с приятностью проживают. Это нормальная позиция для стариков, неспособных начать новую жизнь. Но почему же не выбирают Израиль те молодые люди, которые стали равнодушны к судьбе «принявшей их страны», их родины? Предвижу ответ: кого люблю, того и бью. Не хранят ли самые строгие судьи Франции в своей душе более глубокую привязанность к ней, чем французы, не задающие себе вопросов? Возможно, но если эти чувства упорно подавлять, они в конце концов угаснут.
«Большие интеллектуалы», или интеллократы, контролирующие СМИ, ко второй половине 70-х годов отреклись от своего полусоветизма; иногда они продолжают поддерживать единство левых сил, но уже не практикуют культ революции и зачастую делают ставку на социалистическую партию, которая одна способна заменить правое большинство левым большинством. В такой атмосфере я в последний раз встретился с Жан-Полем Сартром.
Клодина и Жак Бруайель выступили с лозунгом «Корабль для Вьетнама». Мне хочется сказать несколько слов об этой чете бывших маоистов, которых я глубоко уважаю и считаю своими друзьями. Их книга «Второе возвращение из Китая» («Le Deuxi`eme Retour de Chine») тронула меня искренностью тона. Я написал им об этом. Следующая книга, «Вера камней» («La Foi des pierres»), поразила меня еще сильнее как личный вклад двух людей в разъяснение тайны, именуемой верой. Что это значит — «верить во что-то»? Во что верит сталинист или маоист? Что знает он о фактах, на которые будет ссылаться завтра, когда отречется от своей веры? Бруайели, оглядываясь назад, бросают свет на пленное сознание, на уловки умолчания, на самокалечение активиста. Мы встретились вчетвером; Сюзанна и Клодина почувствовали взаимную симпатию. Оливье Тодд, Андре Глюксман немедленно оказали содействие и поддержку гуманитарной акции спасения некоторого числа вьетнамцев, бежавших от режима, который Север навязал Югу. Я примкнул к движению без малейших колебаний. Можно сказать: что такое один корабль и несколько достойных восхищения «врачей без границ» в океане горя? Но такое рассуждение побудило бы нас всех ничего не делать. Имела ли данная «операция» и политическое значение? Да, несомненно. Ведь так называемый социалистический режим заставлял тысячи и тысячи мужчин, женщин и детей рисковать жизнью, пускаясь в лодках и баркасах по кишащему пиратами морю на поиски свободы.
Речь шла прежде всего именно о гуманитарной акции, находившейся, так сказать, в компетенции Красного Креста. Как мне передали, Глюксман убедил Жан-Поля Сартра. Организовали пресс-конференцию; пришел и я. Несколькими минутами позже показался Сартр, поддерживаемый Андре Глюксманом. Я уже сидел и повернулся к нему; Глюксман сказал ему мое имя; мы пожали друг другу руки, и я произнес наш былой пароль: «Здравствуй, дружище». Он ничего не ответил — кажется, только «Здравствуй». Фотография этого рукопожатия была куплена более чем в ста странах.
Клод Мориак так рассказывает об этой встрече: «Глюксман говорит Сартру на ухо несколько слов, в то время как Раймон Арон протягивает руку, которую Сартр берет; его лицо не выражает ничего — ни враждебности, ни тепла; на лице же Арона читаются напряженность, замешательство, беспокойство и радость одновременно. Я слышу, как Раймон Арон говорит несколько приветственных слов, но могу разобрать только „товарищ“ или, может быть, „старый товарищ“. И это выражение, после столь долгого разрыва отношений, кажется условным, недостаточным, неловким и, пожалуй, трогательным». Я прочитал это описание до того, как оно появилось в книге «Смех отцов в глаза детям», и послал автору следующее письмо, которое он приводит там же без каких-либо комментариев: «Дорогой Клод Мориак,
Позвольте сделать несколько замечаний. Когда я пожал руку Жан-Полю Сартру, я сказал ему: „Здравствуй, дружище“, а не „старый товарищ“. Таким образом я как бы стирал прошедшие тридцать лет и возвращался на полвека назад — когда-то студенты нашей группы в Эколь Нормаль именно так обращались друг к другу: „дружок“, „дружище“. И если Сартр услышал мои слова — в чем нет уверенности, — он счел, что я сказал как раз то, что мог и должен был ему сказать; и это не было ни недостаточно, ни трогательно.
Что касается моих чувств, думаю, они были гораздо проще, чем Вам показалось. Если бы мы сидели рядом, ни он, ни я не испытали бы замешательства или досады; по правде говоря, когда я увидел его слепым, почти парализованным, меня захлестнуло безграничное сочувствие, безграничная жалость. Перед тем я не видел его много лет, и он произвел на меня впечатление умирающего. Примите заверение в моей дружбе».
Было ли правильным мое суждение о его здоровье? Сартр умер менее чем через год, в апреле 1980-го, но сохранял ли он годом раньше мощь своего разума и своей воли, без которых он не был бы уже самим собой? Этим вопросом задаешься в связи с беседами Сартра с Бенни Леви, которые «Нувель обсерватер» опубликовал незадолго до его смерти.
Несколько недель спустя после описанного эпизода Валери Жискар д’Эстен принял в Елисейском дворце делегацию движения «Корабль для Вьетнама». Больше всех говорили два члена делегации — Андре Глюксман и Клодина Бруайель, они высказывались за увеличение квоты принимаемых Францией вьетнамцев и за принятие срочных мер. Жан-Поль Сартр произнес несколько слов в ответ на прямой вопрос Президента, начинавшийся обращением «мой дорогой мэтр»; он подтвердил свое полное согласие с Глюксманом. Я, насколько помню, не сказал ничего, что стоило бы процитировать. Одна фраза Президента, пересказанная членами делегации, дала повод к ироническим комментариям. Он спросил: «Но почему они уезжают?» или, может быть, «Почему они хотят уехать?». Казалось бы, этот вопрос выдавал полное неведение относительно того, что такое советский режим. Не думаю, однако, что вопрос так уж наивен: не у всех беженцев были одинаковые мотивы. На пресс-конференции в Коллеж де Франс, состоявшейся экспромтом после визита в Елисейский дворец, Жан-Поль Сартр говорил несколько минут; ни его голос, ни дикция не изменились — голос был чистым, почти молодым, дикция отчетливой; никакой напыщенной риторики, никаких переходов между фразами: ничего от оратора или профессора. Я узнал того Сартра, каким его помнил.
Совершенно очевидно, что наше рукопожатие не положило конец — ни в его, ни в моих глазах — нашей тридцатилетней размолвке. Какое значение следует придать этой встрече, молчаливой и в то же время выставленной напоказ? В конце концов, «рассорившиеся» друзья не исчезают один для другого. Сартр написал нелицемерно хвалебные слова в адрес Камю и Мерло-Понти — эти некрологи были чужды условностям жанра. Несколько строк о Камю затрагивают самое существенное: «Он являлся в этом столетии, вопреки тенденциям истории, наследником длинной череды моралистов, произведения которых составляют, быть может, наиболее самобытный пласт французской литературы. Его упрямый гуманизм, гуманизм узкий и чистый, аскетически суровый и чувственный, вступал в бой с неизвестным исходом против массивных и бесформенных событий нашей эпохи. Но упорством своих отказов он вновь и вновь утверждал — бросая вызов макиавеллистам и золотому тельцу реализма, — существование нравственного фактора».
По словам Сартра, находиться в ссоре с Камю было способом сохранять близость с ним. Думаю, то же самое касалось и Мерло-Понти. Размолвка с ним произошла после «Приключений диалектики». Спор, одновременно политический и философский, не приобрел, как в случае с Камю, личностного звучания. Мерло-Понти ставил Сартру в упрек то, что он называл ультрабольшевизмом, иначе говоря, подмену воли пролетариата волей партии. В политическом аспекте спор велся вокруг отношений между классом и партией. С философской точки зрения, по мнению Мерло-Понти, недоставало промежуточной инстанции между классом и партией, между обстоятельствами и решением. Абсолютная и безусловная свобода, свобода картезианского Бога, перенесенная на бытие-для-себя, переходила к партии, на которую тем самым возлагалась историческая миссия, доверенная Марксом рабочему классу. Симона де Бовуар ответила на это, что критик пренебрег различием между онтологическим и онтическим: онтологический тезис абсолютной свободы не исключает возможности для бытия-для-себя или для партии попасть в ловушку исторических обстоятельств, вне которых воля проявляется не в чистом fiat(«да будет так!»), подобном решению картезианского Бога, а в длительном усилии бытия-для-себя или класса освободиться от своих отчуждений.