Мемуары. Избранные главы. Книга 1
Шрифт:
Из этого долгого и любопытного описания следует, что Монсеньер не отличался ни порочностью, ни добродетелью, ни просвещенностью, ни какими-либо знаниями, был в корне не способен их приобрести, очень ленив, лишен воображения, бездеятелен, не обладал ни вкусом, ни изысканностью, ни здравым смыслом; он был создан для скуки, которую навевал и на других, и для того, чтобы служить мячиком, который катится по воле случая, кто бы ни подтолкнул его; во всем упрямый и мелочный до невозможности, с неописуемой готовностью усваивающий предубеждения, которые ему внушались, легковерный, как мы уже видели, он, словно марионетка в самых опасных руках, был не способен ни вырваться из этих рук, ни заметить, что им управляют; утопая в своем жире и невежестве, он, и не питая никаких дурных умыслов, был бы очень дурным королем.
Ввиду оспы, от которой он умер, и зловония, которое очень скоро стало исходить от тела, открывать гроб было сочтено излишним и опасным. Он был облачен в саван, одни говорят — серыми сестрами, [217] другие — дворцовыми полотерами, третьи — торговцами свинцом, которые доставили гроб. Сверху набросили старый гробовой покров из приходской церкви; не было никакого сопровождения, кроме тех, кто при нем оставался — а остались только Лавальер, несколько слуг да медонские капуцины, которые встали ото сна, чтобы читать над телом молитвы, — и ни драпировок, ни освещения, кроме нескольких свечей. Умер он перед самой полуночью со вторника на среду; в четверг был перевезен в Сен-Дени в королевской карете, которая была совершенно лишена траурного убранства и из которой пришлось вынуть переднее стекло, чтобы поместился гроб. Медонский капеллан и капеллан тамошней домовой церкви Монсеньера сели в карету. Другая королевская карета, также безо всяких признаков траура, ехала следом; на задних ее сидениях поместились герцог де Ла Тремойль, обер-камергер, назначенный всего год назад, и епископ Мецский, главный податель милостыни; на передних сидениях расположились Дре, оберцеремониймейстер, и аббат де Бранкас, брат маршала де Бранкаса, податель милостыни при Монсеньере и впоследствии епископ в Лизье; за ними следовали гвардейцы, ливрейные лакеи и двадцать четыре королевских пажа-факелоносца. Эта весьма скромная траурная процессия выехала из Медона часов в шесть-семь вечера, проследовала через Севрский мост, пересекла Булонский лес и по Сент-Уэнской равнине прибыла в Сен-Дени, где тело незамедлительно без каких бы то ни было церемоний было похоронено в королевской усыпальнице. Так кончил дни свои принц, который прожил около пятидесяти лет, подвигая окружающих на измышление всяческих планов, а сам на краешке трона вел жизнь частную, чтоб не сказать безвестную, и не оставил после себя ничего примечательного, кроме имения в Медоне и тех усовершенствований, кои он там ввел. Охотник, не получавший радости от охоты, почти сладострастник, лишенный, однако, вкуса, завзятый игрок — когда-то ради выигрыша, а с тех пор, как пустился в строительство, только посвистывавший в уголке гостиной в Марли да барабанивший пальцами по табакерке, таращивший глаза то на тех, то на других, но почти ни на кого не смотревший, не умевший ни вести беседу, ни развлекаться, и, я сказал бы даже, ни чувствовать, ни мыслить; но все же его природное величие было таково, что он оказался центром, душой, жизнью самого удивительного, самого ужасного, самого глубоко укорененного, самого дружного, несмотря на все свои ответвления, заговора, какой только существовал со времен Пиренейского мира, [218] скрепившего окончательное завершение волнений, вызванных несовершеннолетием короля. Я несколько чрезмерно распространился об этом принце, описать которого — задача почти невыполнимая, потому что дать о нем представление могут одни только мелочи. Вдаваться в них было бы невыполнимой задачей. Впрочем, это достаточно необычный повод к тому, чтобы позволить себе подольше задержаться на дофине, о котором известно так мало, который никогда ничего
217
Сестрами милосердия, монахинями Медонской общины, основанной в 1617 г. Винсентом де Полем (1576–1660), кюре церкви Шатийон-де-Домб. Монахини общины — главным образом девушки из крестьянских семей — носили рясы из серой саржи.
218
С 1659 г., когда Мазарини включил в договор пункт о бракосочетании инфанты Марии-Терезии с несовершеннолетним Людовиком XIV.
В рассеянных по разным местам замечаниях, касающихся Монсеньера, я, забегая вперед, дал представление о том, какое впечатление на особ королевской фамилии, двор и общество произвела утрата принца, чье достоинство целиком заключалось в его происхождении, а вес — в теле. Я никогда не понимал, чем он так покорил парижский рынок и простонародье — разве что дутой славой добряка, о коей я уже упоминал. [219] Если г-жа де Ментенон испытала облегчение, когда умер Месье, то еще большее ощутила она после кончины Монсеньера, ибо весь его внутренний двор был ей крайне подозрителен. Г-жа де Ментенон и Монсеньер всегда держались друг от друга на изрядном расстоянии, он вел себя, с ней принужденно, она платила ему сдержанностью; при этом она непрерывно и внимательно за ним наблюдала, выведывала самые его тайные мысли, вернее, те, что бывали ему внушены; это вынюхивала для нее г-жа д'Эпине, как выяснилось в дальнейшем; я уже описывал в другом месте эту ее странную и оригинальную черту; быть может, она шпионила в пользу обеих сторон. Г-жа де Ментенон весьма сблизилась с герцогом Бургундским со времен Лилльскои кампании и в самом деле стала для герцогини Бургундской чем-то вроде доброй и ласковой матери, а та для нее — лучшей, признательнейшей и нежнейшей из дочерей; поэтому г-жа де Ментенон смотрела на возвышение герцогской четы как на обеспечение собственного величия и на оплот и убежище жизни своей и состояния в любых превратностях. Что до короля, то свет не видывал человека, который бы столь охотно проливал слезы, которого столь трудно было бы опечалить и который столь быстро начал бы вести себя так, будто ничего и не произошло. Должно быть, его весьма тронула утрата сына, к которому он вегда относился так, словно ему шесть лет, а не пятьдесят. Утомленный столь печальной ночью, он очень поздно залежался в постели. Герцогиня Бургундская приехала в Версаль и дождалась его пробуждения у г-жи де Ментенон; как только он проснулся, обе пошли его проведать, пока он еще не встал. Затем он, как обычно, поднялся с постели. Придя к себе в кабинет, король подозвал к окну герцога де Бовилье и канцлера, пролил еще слезинку-другую, а затем решил вместе с ними, что имя и ранг дофина и дофины и почести, с ними сопряженные, переходят с этой минуты к герцогу и герцогине Бургундским, коих отныне я так и буду называть. Затем он распорядился относительно тела Монсеньера в том смысле, как уже было сказано, принял шкатулку и ключи сына, кои принес ему Дюмон, уладил дела с несколькими личными слугами усопшего принца, привлек канцлера к разделу небольшого наследства между тремя принцами, своими внуками, и добрался даже до снаряжения для охоты на волков, которое велел сократить до первоначального количества. Он перенес на следующее воскресенье прибытие в Марли тех, кто обыкновенно там при нем находился, и всех остальных, коих собирался выбрать из списка желающих. До воскресенья он не желал видеть в Марли никого, кроме тех, кто прибыл вместе с ним; только дофина получила разрешение его посетить, но с очень небольшой свитой, без угощения, без ночлега: надо было проветрить и окурить все, что он привез, и переодеть всех, кто с ним приехал. Одновременно он послал обер-камергера герцога Буйонского в Сен-Жермен, дабы известить короля, королеву и принцессу Английских [220] о постигшей его утрате. Он гулял в своих садах, и дофина, вернувшись, провела с ним часть вечера у г-жи де Ментенон. Там же бывала она все последующие вечера и даже участвовала в прогулках. В четверг король развлекал себя списками тех, кто будет допущен в Марли. Он приставил к дофину тех же молодых дворян, кои состояли и при Монсеньере, и разрешил сыну д'Антена занять место среди них, как было раньше. Он поручил д'Антену посетить м-ль Шуэн и заверить ее в его покровительстве, а также отвезти ей пенсион, двенадцать тысяч ливров. Она о том не просила, как не просила никого и хлопотать за нее. Дофин и дофина [221] велели передать ей самые нежные приветы, и оба почтили ее письмами. Ее скорбь оказалась куда короче и легче, чем можно было ожидать: это очень удивило всех и убедило в том, что она принимала в жизни покойного куда меньшее участие, чем полагали. Существование ее было исполнено бесчисленных тягот: она могла чуть ли не на пальцах сосчитать тех, с кем виделась; экипажа у нее никогда не было: всей прислуги — пять-шесть человек; она не появлялась ни в каких публичных местах, ездила только в пять, самое большее шесть домов к самым близким знакомым, где могла быть уверена, что не встретит посторонних; при этом вечная кочевая жизнь: она ездила в Медон не только всякий раз, когда туда перебирался Монсеньер, но и на все обеды, которые он там устраивал, причем после обедов не оставалась на ночлег. Выезжала она всегда накануне, вдвоем с горничной, в первой попавшейся наемной карете, поздно вечером, чтобы добраться затемно, до того как пожалует Монсеньер, а возвращалась тоже ночью, после его отъезда. В Медоне она сначала поселилась на антресолях у Монсеньера, а затем в просторном помещении наверху, которое во время приездов в Медон короля занимала герцогиня Бургундская; но где бы она ни жила, из своих покоев она выходила только рано утром, чтобы отстоять заутреню в часовне, а летом изредко перед самой полуночью- подышать воздухом. Первое время она виделась только с несколькими особами, да и то втайне; постепенно круг этот расширился, но хотя тайна превратилась в секрет Полишинеля, по-прежнему продолжались все то же затворничество, та же скрытность, та же отторженность ото всех. К внешним неудобствам добавлялись внутренние, душевные; она неловко чувствовала себя по отношению к королевской семье, ко внутреннему двору Монсеньера, о котором столько уже было сказано, и к самому Монсеньеру, коему не чужды была ни язвительность, ни скука. Друзья ее отзывались о ней как об умной особе, лишенной честолюбия и совершенно бескорыстной, не желающей ничего добиваться, ни к чему стремиться или во что-нибудь вмешиваться, женщине весьма достойного поведения и вместе с тем веселой, непринужденной, любящей хороший стол и беседу. Столько ограничений на протяжении всей жизни весьма обременительны для людей с ее характером, кои ничего для себя не собираются этим выгадать; поэтому, стоит цепи порваться, утешение наступает весьма скоро. Она была в близкой дружбе с Ла Круа, богатым парижским сборщиком податей, очень порядочным человеком, скромным для финансиста, располагающего такими возможностями. Она жила, в сущности, вместе с ним, занимая часть дома в малом Сент-Антуанском предместье; там провела она всю оставшуюся жизнь, с одним и тем же слугой, не вступая более ни в какие светские отношения. При содействии дофины ей был назначен пенсион в двадцать тысяч ливров. Герцогиня Бурбонская, г-жа де Лильбон, г-жа д'Эпине, посетители медон-ских антресолей, Ноайли и некоторые другие друзья ставили себе в заслугу то, что часто виделись с нею после смерти Монсеньера вплоть до ее собственной, а умерла она спустя десять-двенадцать лет; [222] остаток жизни она провела очень спокойно, сохраняя крайнюю сдержанность на предмет всего, что было в прошлом. Несмотря на все, что претерпела от нее принцесса де Конти, о чем рассказывалось в своем месте, [223] принцесса прилагала спустя несколько лет огромные усилия, чтобы с нею помириться и навещать ее, но м-ль Шуэн об этом никогда и слушать не желала: вот так необычайная милость и предубеждения, свой ственные людям всех состоянии, приносят подчас странные плоды. Управление Медоном было тогда же оставлено за Дюмоном, коему был назначен и пенсион, составлявший вместе с тем, который у него уже был, и жалованьем чуть более тридцати тысяч ливров ренты, — жалкие обломки таких блестящих и близких к осуществлению надежд. Казо ни за что ни про что получил пост обер-шталмейстера герцога Беррийского — к счастью для него, эта должность не была еще продана. Будучи порядочным человеком, Дюмон не мог терпеливо сносить холодность Монсеньера по отношению к герцогу Бургундскому и не раз отваживался на попытки их сблизить. Герцог этого не забыл: он соизволил поблагодарить его в самых любезных выражениях, которые передал ему герцог де Бовилье с присовокуплением подарка — перстня стоимостью в две тысячи пистолей, который обычно носил Монсеньер. Другой перстень, очень красивый, он подарил Ла Круа, коему еще предстояло вернуть крупные займы, которые он предоставлял Монсеньеру, чьи долги дофин пожелал взять на себя.
219
См.: Т. 2, р. 932.
220
Анна Стюарт, дочь Якова II.
221
Герцог и герцогиня Бургундские.
222
М-ль Шуэн скончалась 14 апреля 1732 г.
223
См.: Т. 1, рр. 189–192.
В тот же четверг, в день погребения Монсеньера, король без церемоний принял королеву Английскую. Она прибыла из Версаля, где навещала детей Монсеньера вместе с принцессой Английской, которую, как было условлено заранее, поручила покровительству дофины, поскольку принцесса была лишь возможной наследницей, но не наследницей престола в отличие от дофина. Она осталась в Марли в карете королевы из опасения заразы; то же опасение удержало короля Англии в Сен-Жермене. В пятницу король стрелял у себя в парке. В субботу он проводил финансовый совет и на холмах Марли произвел смотр тяжелой и легкой кавалерии, а вечером работал с Вуазеном у г-жи де Ментенон. В тот же день он принял странное решение: сам еще не облачившись в траур, он постановил, что ношение траура продлится год и принцы крови, герцоги, иностранные принцы, сановники и высшие служащие королевского дома должны облачиться в траур, так же как он сам, хотя по дофине Баварской [224] он траура не носил, как и все они. Я довел рассказ об уединении короля до воскресенья; в этот день Марли, как прежде, наполнился народом; не менее любопытно будет пронаблюдать, как протекали эти же дни в Версале.
224
Мария-Анна-Кристина Баварская, жена Монсеньера (ум. в 1690).
Как можно себе представить, в первую ночь там никто не спал. Дофин и дофина вместе прослушали очень раннюю заутреню; к концу ее я пришел в часовню и последовал за ними в их покои. Двор их был в эту минуту весьма немногочислен, потому что никто не ожидал от них подобного усердия. Принцесса хотела поспеть в Марли к пробуждению короля. Глаза, дофина и дофины были отменно сухи, но полны заботы, и по тому, как они держались, видно было, что их занимает не столько смерть Монсеньера, сколько новое их положение. Улыбка, мелькавшая на их лицах, пока они тихо переговаривались, стоя рядом, окончательно убедила меня в этом. Поскольку они тщательнейшим образом соблюдали все приличия, это нельзя было поставить им в упрек, да оно и не могло быть по-иному, что видно из всего сказанного. Первой их заботой было теснее сблизиться с герцогом Беррийским, восстановить былые доверие и приязнь между ним и дофиной и с помощью всех мыслимых любезностей заставить герцогиню Беррийскую забыть все вины перед ними и смягчить для нее неравенство, установшееся после смерти Монсеньера между его детьми. Это нисколько не было в тягость дофину и дофине при их любезности, и в тот же день, рано утром, едва они узнали, что герцог и герцогиня Беррийские проснулись, они посетили их, когда те еще были в постели, а после обеда дофина явилась к ним еще раз. Герцог Беррийский, разумеется, был потрясен привязанностью брата; при всей своей скорби он был чрезвычайно чувствителен к таким несомненным проявлениям дружбы, на которой ничуть не сказалась разница, возникшая теперь между принцами; особенно он был покорен обходительностью дофины, поскольку, обладая отменным умом и прекрасным сердцем, чувствовал, что за последнее время утратил право на подобное участие. Герцогиня Беррийская не скупилась на ужимки, слова и слезы. Если у нее действительно было сердце принцессы, если таковое вообще было, оно разрывалось от всего того, о чем не стану говорить, дабы не повторяться, и трепетало до самой глубины, принимая знаки столь безупречного великодушия. Ее неуместная пылкость, доходящая до жестокости и не сдерживаемая благочестием, порождала в ней всегда только чувство злобы и досады. Дабы подавить их, ее убаюкивали доводами, что нужно держать себя в руках главным образом для того, чтобы добиться такого блестящего брака, а там уж она будет сама себе хозяйка и вольна поступать, как ей заблагорассудится; она поняла эти уговоры слишком буквально. Безраздельно повелевая герцогом Орлеанским и мужем, любившим ее со всем пылом первоначальной страсти, она легко отделалась от матери, которая была слишком благоразумна, чтобы навязывать себя тому обществу, кое было ей так хорошо известно. Мадам, герцогиня Орлеанская, никогда не играла роли ни при дворе, ни в семье, если не считать чисто внешних обязанностей; свекрови у герцогини Беррийской вовсе не было, свекор, покуда был жив, или не вмешивался, или поощрял ее; высокопоставленная придворная дама, она была весьма удручена тем, что ей приходилось исполнять эту должность, но, раз уж исполнять ее было необходимо, она делала только то, что ей заблагорассудится, не исключая даже этикета, который наотрез отказывалась тщательно соблюдать. Поэтому обязанность эта пала целиком на герцогиню Бургундскую, благо она была в дружбе с герцогиней Орлеанской и близка к г-же де Ментенон. В ее годы ей было лестно сделаться как бы наставницей другой особы, и она надеялась превратить герцогиню Беррийскую в свою куклу, тем более что сама же вознесла ее на такую высоту. Но вскоре она обнаружила, что обманулась в расчетах. Многие подробности этого, 1 в свое время любопытные, теряют смысл за давностью лет и только придали бы моему повество-Ёанию легковесность. Довольно будет сказать, что одна дама, при всей своей мягкости и доброте, была сама еще слишком ребячлива, чтобы опекать других, а другая, далеко не дитя, не стерпела бы, чтобы ее водили на помочах, пускай самых легких и необременительных. Досада от того, что она оказалась при дворе другой особы, нетерпеливая жажда почестей, служба, расписанная по часам, бремя обязанностей, тяготы их, а главное, тяготы благодарности плохо сочетались с воспоминаниями о полной свободе в пору воспитания, с беспорядочными вкусами герцогини, с капризным ее нравом, который уже был описан, да к тому же испорчен пагубным чтением. Мысль о том, что ей нечего терять, а также стремление нанести ущерб герцогу и герцогине Бургундским, переметнувшись на сторону медонцев, погубили ее окончательно и рассорили двух золовок до того, что они друг друга терпеть не могли из-за выходок, которые позволяла себе герцогиня Беррийская, и злых ее замечаний. Поэтому обе словно вырвались на свободу, когда оба дома разделились и отпала необходимость обедать вместе, а слуги короля почувствовали большое облегчение от того, что не придется больше прислуживать новобрачной. Один случай из тысячи даст об этом представление. Однажды утром ей прислуживал новый привратник королевской опочивальни, а к концу одевания пришла герцогиня Орлеанская, чтобы что-то поправить в ее туалете. Привратник, служивший недавно, растерялся и распахнул обе створки дверей. Герцогиня Беррийская побагровела и затряслась от ярости; она приняла свою матушку весьма неприветливо. Когда та вышла, она призвала г-жу де Сен-Симон, спросила, обратила ли та внимание на непочтительность привратника, и велела ей немедленно ему отказать. Г-жа де Сен-Симон признала его вину, заверила, что распорядится, чтобы подобная оплошность не повторялась и обе створки двери отворялись только для детей короля, как полагалось по этикету, тем более что никто другой не притязал на эту честь, да и не имел на нее права, но отказывать королевскому привратнику, отнюдь не принадлежащему к числу слуг герцогини, а приставленному к ней только в виде одолжения, отказывать вдобавок за то, что он оказал чрезмерный почет ее матери, да еще один-единственный раз, — это слишком; в данном случае она сочла бы достаточным сделать ему внушение, что и готова исполнить. Герцогиня Беррийская стояла на своем, плакала, злилась; г-жа де Сен-Симон дала ей выговориться, слегка побранила привратника и объяснила ему правила этикета.
Когда дома были устроены, двор, для которого герцогиня Бургундская являлась источником игр, смеха, отличий, надежд, и не подумал разделяться, и герцогиня Беррийская, от коей ничего этого ждать было нельзя, осталась в одиночестве и до того разгневалась на герцогиню Бургундскую, что перетянула на свою сторону герцога Беррийского и поссорила его с нею. По признанию герцогини Бургундской, — для нее в жизни не было ничего огорчительнее, чем это отдаление и беспричинная, бессмысленная обида со стороны принца, с которым она всегда жила в самом дружеском, самом полном согласии. До короля и г-жи де Ментенон дошли некоторые случаи, когда герцогиня Беррийская, которой герцогиня Бургундская вплоть до последней ссоры кротко предоставляла делать то, что ей будет угодно, прилюдно и явно попадала впросак; эти случаи открыли им глаза. Герцогиня Беррийская, оскорбленная тем, что так жестоко обманулась, не сумела смолчать, и герцогиня Бургундская, выведенная из себя тем, что из-за ее коварства поссорилась с герцогом Беррийским после всего, что вытерпела от нее раньше, нарушила наконец молчание, которое хранила до сих пор. Дело шло к скандалу; но король, который хотел спокойно жить в своей семье, окруженный всеобщей любовью, понадеялся, что герцогиню Беррийскую исправит страх, и пожелал ограничиться тем, чтобы дать ей понять: ему все известно, но на сей раз он не хочет давать делу ход. Такая мягкость убедила герцогиню Беррийскую, что ей либо ничего не смеют навязывать, либо не знают, как к ней подступиться; она не унялась, а взялась за прежнее с еще большей развязностью и дошла до того, что горючее, которое она сама приготовила, внезапно вспыхнуло и произвело в Марли огромный взрыв. Я в то время как раз уехал в Ла-Ферте. Г-жа де Сен-Симон, предупрежденная о грозе, готовой разразиться, побоялась, что будет в нее вовлечена, поскольку до сих пор хранила молчание. Монсеньер был тогда полон жизни и здоровья. Она обратилась к герцогине Бургундской и по ее
Так обстояли дела с герцогиней Беррийской, когда умер Монсеньер, и таковы были причины безудержного отчаяния, в которое повергла ее эта утрата. Вне себя от горя, она имела, скажем трезво, неосторожность признаться г-же де Сен-Симон в тех замыслах, кои питала и старалась осуществить, как я уже объяснял, посредством ужасного заговора, возглавляемого Монсеньером. Удивленная столь необычайными планами, г-жа де Сен-Симон попыталась растолковать ей, сколь они были беспочвенны, чтоб не сказать — нелепы, отвратительны и безумны, и склонить герцогиню к тому, чтобы она воспользовалась печальным оборотом дел и сблизилась со своей доброй, веселой, уживчивой невесткой, которая выдала ее замуж и, невзирая на все, что случилось потом, была так отзывчива, что вернулась бы к ней, будь она только уверена, что ее должным образом встретят; более того, именно ей, герцогине Беррийской, следовало сделать первый шаг, ибо она ожесточила сердце той, которая также чувствовала себя отчасти виноватой перед ней и также хотела жить в добром согласии и ничего не опасаясь; эта необходимость возмутила строптивую душу герцогини Беррийской, питавшей крайнее отвращение к покорству, даже напускному. Она привыкла, что они с герцогиней Бургундской одного ранга, и титул дофины, породивший меж ними такое неравенство, преисполнял ее отчаянием и, мягко говоря, отчуждением. Неспособная оглянуться назад и осознать, откуда она вознеслась к той высоте, на коей теперь пребывала, а также понять, что случившееся рано или поздно все равно бы случилось, а уж тем более, что превосходство дофины, приводившее ее в отчаяние, является для той лишь ступенью к трону, на который она взойдет королевой, при которой герцогине Беррийской не выпадет даже честь быть первой подданной, она не в силах была примириться с новым своим положением. Излив поток жалоб, слез и пустых мечтаний, под давлением бесчисленных и бесспорных доводов, а еще более понуждаемая необходимостью, которую невольно сознавала во всей ее полноте, она пообещала г-же де Сен-Симон, что завтра же, в четверг, пойдет к новой дофине, испросит аудиенцию в ее кабинете и приложит" все усилия, чтобы помириться с нею. Четверг был тот самый день, когда тело Монсеньера перевезли в Сен-Дени, а вместе с ним и все добрые намерения герцогини Беррийской перенеслись туда же. Она выполнила обещание и справилась со своей задачей превосходно. Ее любезная невестка сильно облегчила ей задачу и первая вступила в беседу. Судя по тому, как каждая из них передавала этот разговор, происходивший с глазу на глаз, дофина разговаривала так, словно это она оскорбила герцогиню Беррийскую, словно это она, дофина, была всем ей обязана и во всем от нее зависела, а герцогиня Беррийская тоже превзошла самое себя. Беседа их продлилась более часа. Обе вышли из кабинета с непринужденным видом, свидетельствовавшим о том, что они остались довольны друг другом; все честные люди были этому рады, а те, кто только и мечтает о раздорах и беспорядке, приуныли. Герцог и герцогиня Орлеанские необычайно обрадовались примирению, а герцог Беррийский был до того доволен, что даже скорбь его заметно смягчилась. Он нежно любил дофина, еще более любил дофину, и ему было смертельно тяжело вести себя с ними так, как требовала герцогиня Беррийская; он всем серцем приветствовал перемену, а когда в самый день примирения дофина посетила герцога и герцогиню после обеда, она уединилась с герцогом Беррийским, и оба они всплакнули от умиления. То, что сказала утром его жена, он подтвердил со всем так ему свойственным благородством; но со стороны герцогини Беррийской вскоре обнаружился новый камень преткновения, и случилось это, когда нужно было идти прислуживать их высочествам дофину и дофине. Ожидалось, что долг будет исполнен без промедления. Столь быстрое примирение, столь щедрые и частые визиты старшего к младшему даже требовали от герцога и герцогини Беррийских такого усердия. Тем не менее, когда г-жа де Сен-Симон попробовала в тот же четверг, как только дофина вышла от них, намекнуть им, что следует завтра явиться подавать сорочку, ему — к дофину, ей-к дофине, герцогиня Беррийская в ярости вскочила и, заявив, что брат не оказывает подобные услуги брату и что пример Месье, покойного дяди Монсеньера, для них не годится, принялась с жаром осуждать этот обычай, называя его лакейством. Герцог Беррийский, знавший, что это входит в их обязанности, и сердечно преданный дофину и дофине, сделал все, что мог, чтобы урезонить ее доводами и ласкою. Она рассердилась, набросилась на него, объявила, что отнеслась бы к нему с крайним презрением, если бы он подчинился столь унизительному обычаю, и пошли тут слезы, рыдания, громкие вопли, так что герцог Беррийский, собиравшийся на другой день явиться к утреннему выходу дофина, не отважился на это из опасения поссориться с женой. Шум спора привлек всеобщее любопытство, и то, что произошло, вскоре обнаружилось, ибо герцогиня Беррийская, переполненная злостью, сама обо всем рассказала. Дамы ее высочества дофины сразу же так взвились, словно им самим было нанесено бесчестье, и дело получило огласку; герцог Орлеанский бросился на помощь герцогу Беррийскому, который под этим неудержимым натиском почти не смел слова сказать. "Оба не подвергали сомнению ни долга, ни правила; оба, всей душой стремясь исправить положение, сознавали опасность нового промаха, понимали, на какой позор обрекает себя герцогиня в случае, если получит от короля приказ и новый выговор, и какое впечатление произведет и в узком кругу, и в публике столь неуместное упрямство в столь неподходящих обстоятельствах. Вся пятница ушла на то, чтобы переубедить герцогиню. Наконец боязнь приказа, нового долгого внушения и позора возымела действие, и она позволила герцогу Беррийскому объявить, что они будут подавать сорочку и прислуживать, но с условием, чтобы им дали время решиться на исполнение этой обязанности. Она хотела, чтобы герцог Беррийский потребовал отсрочки для них обоих, но герцог так жаждал выпутаться из этого положения, что пожелал прислуживать его высочеству дофину в субботу утром. Дофин и дофина не проронили ни слова на эту тему; но дофин, дабы оказать честь брату, отклонил его услуги до того, как герцог и герцогиня Беррийские повидаются с королем. Они повидались с ним в ближайшее воскресенье, а на другой день, в понедельник, герцог Беррийский нарочно явился к вечернему туалету дофина и подавал ему сорочку, а тот, принимая ее, нежно обнял брата. Герцогине Беррийской понадобилось еще несколько дней, чтобы решиться. В конце концов неотвратимый миг настал: она явилась к туалету дофины, подала ей сорочку, а когда туалет был завершен-поднос с регалиями, требуемыми церемониалом. Дофина, державшая себя так, словно она понятия не имела о том, что произошло, и не обратила никакого внимания на столь неуместную отсрочку, приняла услуги невестки со всею мыслимой любезностью и самым непринужденным дружелюбием. Непритворное желание упрочить союз с невесткой позволило дофине великодушно простить этот новый каприз, как будто не положение герцогини, а ее собственное висело на волоске.
Я уже упоминал, что дофина ежедневно навещала короля в Марли. Там она получила от г-жи де Ментенон замечание, несомненно достойное удивления, тем более что произошло это во время второго ее визита, то есть на другой день после кончины Монсеньера, когда она посетила короля сразу после пробуждения, а вечером навестила его еще раз у г-жи де Ментенон. Замечание сводилось к тому, что она наряжена с недостаточным тщанием, ибо небрежность ее туалета не понравилась королю. Принцессе и в голову тогда не пришло думать о своем наряде, а если бы даже мелькнула у нее такая мысль, то она сочла бы, и вполне спра ведливо, что это было бы грубым нарушением приличий, тем более для нее непростительным, что вследствие случившегося она получала слишком много преимуществ и поэтому особенно должна была держаться начеку. Итак, на другой день она больше позаботилась о своем туалете; но и этого оказалось недостаточно, и вот в следующий раз она украдкой принесла свои драгоценности к г-же де Ментенон и там их надела, а перед тем, как вернуться в Версаль, снова сняла, чтобы не оскорблять вкус короля, но в то же время и не оскорблять чувств всего народа, который трудно было бы убедить, что такое несвоевременное щегольство продиктовано не самодовольством. Графиня де Майи, обнаружившая эту выдумку дофины-носить с собой драгоценности, надевая их и снимая у г-жи де Ментенон, и г-жа де Ногаре, обе питавшие любовь к Монсеньеру, рассказали мне об этом; их это уязвило. Эта подробность, равно как и обычные занятия и увеселения, сразу же, как мы видели, занявшие прежнее место в жизни короля, который ничуть их не стеснялся, позволяет заключить, что, как ни велика была его скорбь, она оказалась одним из тех чувств, самое неистовство коих предвещает их быстротечность. Почти сразу же разгорелся смехотворный спор о гардеробе нового дофина, хранителем коего пожелал стать г-н де Ларошфуко, занимавший уже должность королевского гардеробмейстера. Он, хоть был стар и слеп, еще любил блюсти и сохранять одеяния и ссылаться на то, что этот пост при новом дофине требует только того, чем он занимался и что с легкостью исполнял при жизни Монсеньера. Он, несомненно, забыл, что вмешивался в дела, связанные с гардеробом покойного принца, только единожды, после смерти герцога де Монтозье, когда Монсеньера утешала в потере его дочь, герцогиня д'Юзес, на которую король явно слишком разгневался по такому поводу, как одеяние Монсеньера: король тогда затеял изгнать заграничные сукна и способствовать успехам французской мануфактуры, выпускавшей сплошь сукна в полоску. Я сам, помню, носил их, как все, и это было весьма безобразно. Полоски же на одеянии Монсеньера выглядели не так, как у других, а у короля был острый глаз; он учинил проверку, обнаружил, что сукно заграничное и только подделано под наше, и виновная в этом г-жа д'Юзес была' изобличена. Герцог де Бовилье сослался на свой пост, на то, что был назначен обер-камергером и гардеробмейстером принца, коего был воспитателем, и на последний пример с герцогом де Монтозье; ничего больше не потребовалось, и герцог де Ларошфуко был посрамлен. С первых же дней своего уединения король дал понять герцогу де Бовилье, каждый день ездившему в Марли, что ему не хотелось бы, чтобы новый дофин посещал Медон. Этого было достаточно, и принц объявил, что не станет отлучаться из того места, где будет находиться король; и в самом деле, более он не ездил в Медон даже просто на прогулку. Король пожелал назначить ему пятьдесят тысяч ливров в месяц; столько получал Монсеньер; дофин поблагодарил его; он располагал только шестью тысячами ливров в месяц, но удовольствовался тем, чтобы ему удвоили эту сумму, а от большего отказался. На прибавке настоял канцлер, который был также и генеральным контролером. Такое бескорыстие всем пришлось по душе. Дофин не желал, чтобы что-нибудь делалось лично для него, и добился, чтобы все оставалось, как при Монсеньере. Такие предвестия мудрого и умеренного царствования внушали большие надежды.
В другом месте [225] я уже набросал весьма современное и хитроумное введение в искусство принцев крови именоваться «Монсеньерами»; так называли их и главные их слуги; наряду со всеми прочими почестями, рангами и отличиями это вскоре стало их общей чертой с побочными детьми. Ничто так не возмущало герцога Бургундского, который до сих пор именовался всегда не иначе как «Месье», а «Монсеньером» его называли только из нелепой прихоти обращаться так к ним всем. И вот, едва он стал дофином, как поручил ее высочеству дофине переговорить на этот счет с королем, а затем, прежде чем ехать в Марли, объявил, что не желает, чтобы его называли «Монсеньером», как его отца, а только "его высочеством дофином", а когда будут обращаться прямо к нему, то чтобы говорили просто "ваше высочество". Он даже обращал на это особое внимание и поправлял тех, кто на первых порах к этому не привык. Это несколько смутило принцев крови; но под защитой герцога Беррийского и герцога Орлеанского они сохранили титул «Монсеньер», которого бы дофин их лишил, если бы стал королем.
225
См.: Т. 3, рр. 438–440.
Затворничество короля в Марли кончилось в воскресенье 18 апреля. Места, целых четыре дня столь пустынные, вновь наполнились членами королевской фамилии и теми, кто был избран по списку желающих. Оба сына короля с женами прибыли туда вместе, прослушав в Версале вечерню. Все вчетвером они вошли к г-же де Ментенон; король был там и обнял их. Свидание длилось всего один миг; принцы пошли в сады подышать воздухом, король вместе с дамами сел ужинать, и возобновилась обычная жизнь, за исключением только игры. Двор в тот же день облачился в траур, который велено было носить год, как носят по отцу. Мало-помалу за последние десять-двенадцать лет различия в рангах при ношении траура сгладились. Когда-то, помню, они строго соблюдались, теперь же все свелось к траурным драпировкам, которые на сей раз были оговорены этикетом. Многие младшие служители королевского дома, такие, как егермейстер, присвоили себе не полагавшиеся им отличия, поскольку любили вносить путаницу, чтобы не разниться от других, и им это позволили. Граф де Шатийон воспользовался этим, чтобы выгадать себе такое отличие, о коем его отцы и не думали. Тесть его Вуа-зен расписал королю величие дома Шатийонов, упомянул про герцогство Бретань, на которое этот дом притязал и которым несколько лет обладал, про двенадцать или тринадцать браков его представителей с отпрысками королевского дома и даже с сыновьями и дочерьми королей Франции, про почетнейшие поручения короны, кои он исполнял, и сказочные ленные владения, коими обладал; но он поостерегся добавить, что от всего этого великолепия ничего или почти ничего не перепало его зятю, чья мать и бабка с отцовской стороны происходили из самых низов, что все знаменитые ветви Шатийонов давно уже угасли, а та, к коей принадлежал его зять, отнюдь не была при-частна к величию других ветвей, и хотя от ветви Дре произошли две девицы, [226] из которых вторая даже была дочерью главы ветви Бю [227] и лишь по несправедливости тех времен не находилась в равном положении с другими особами королевской крови, но сие было еще до отделения этой ветви; то же самое касается должностей королевского дворецкого и главного хранителя вод и лесов. Тем более поостерегся он упоминать сьера де Буа-Рог, деда по отцовской линии своего зятя; тот прислуживал при столе у Месье Гастона вместе с дю Риво, который потом служил в швейцарской гвардии принца и благодаря влиянию, каковое имела на Гастона м-ль де Сожон, получил чин капитана по случаю замужества его племянницы, тогда как Буа-Рог так и остался прислуживать за столом. Вуазен, несомненно, не рассказал о споре по поводу законности или незаконности его рождения, о котором я не раз слышал от герцога Орлеанского; не сказал, что род Шатийонов давно уже угас. Вуазен был министром и королевским любимцем; у г-жи де Ментенон он тоже был в большой милости; разговор его с королем происходил при одной только г-же де Ментенон: он просил, чтобы зятю его дозволено было носить такой траур, будто он имеет честь принадлежать к королевскому дому, хотя он не имел к нему ни малейшего отношения; но возразить было некому, и дозволение было получено. Эта новость побудила Лавальера и принцессу де Конти просить за дом Бово, связями с коим они имели более чем достаточно причин гордиться. Бабка г-жи де Лавальер, [228] мать принцессы де Конти и сестра отца Лавальера, [229] была урожденная Бово. По весьма странному совпадению родственница короля по восходящей линии с отцовской стороны в шестом колене была тоже Бово, [230] и на одну восьмую он был в родстве со всеми Бово. Родство было весьма дальнее, но все же родство, так что этот случай не шел ни в какое сравнение с г-ном де Шатийоном, который никогда не мог притязать ни на что подобное, а все-таки ношение траура было ему дозволено. Основываясь на этом примере и на прабабке в шестом колене, принцесса де Конти добилась для дома Бово разрешения носить траур, хотя прежде члены этого дома, равно как Шатийоны, о том и помыслить не смели.
226
В XIII в. коннетабль Гоше де Шатийон женился на Изабелле де Дре; задолго до этого события в 1156 г. Ги II де Шатийон женился на Алике, дочери Робера Французского, графа де Дре, сына Людовика VI Толстого.
227
Изабелла была дочерью Робера де Дре, сеньера де Бю.
228
Франсуаза де Бово дю Риво вышла замуж за Жана де ла Бом ле Блана, сенъера де Лавальера.
229
Шарль-Франсуа ле Блан де ла Бом, с 1723 г. — герцог де Лавальер, был сыном Жана-Франсуа ле Блана де ла Бома (1641–1676), брата любовницы Людовика XIV.
230
Жан II де Бурбон, граф де Вандом, прапрадед Генриха IV, женился в 1454 г. на Изабо, дочери Луи де Бово, сеньера де Ла Рош-сюр-Ион, владения которого перешли к младшей ветви де Конти.