Менделеев
Шрифт:
Басаргин просил еще немного потерпеть питерский климат: «…когда разбогатеешь, ты и сам можешь быть полезен своей семье. Когда же получишь степень магистра, то, если будет надобно, можешь выпросить себе место в Киевском, Харьковском или Казанском университетах, одним словом, там, где климат будет благоприятнее для твоего здоровья…» Ровно через год Басаргина вместе с другими оставшимися в живых декабристами амнистируют и он с Ольгой поселится в смоленском имении своего родственника, полковника А. И. Барышникова, а потом приобретет собственное имение, жить в котором ему доведется всего несколько лет. Возможно, он чувствовал, что жизнь идет к концу, поэтому и писал своему воспитаннику о его долге по отношению к остаткам тобольского семейства. Менделеев и сам после путаницы с назначением и связанного с ней скандала хотел остаться в Петербурге не менее горячо, чем до того стремился в Одессу; но задержаться в стенах ставшего совершенно родным института уже не было никакой возможности — официальная бумага гласила: «…Ныне предписанием г. министра народного просвещения от 17 августа 1855 г. Менделеев определен старшим учителем естественных наук в Симферопольскую гимназию, с обязанностью прослужить в учебном ведомстве Министерства народного просвещения не менее восьми лет. При сем, на основании существующих постановлений, выдано Менделееву из хозяйственной суммы института третное не в зачет жалованья из
Первоначально Менделеев намеревался добираться до Крыма через Полтаву, однако обстоятельства заставили взять западнее. В конце августа был сдан Севастополь, но война продолжалась, по дорогам на юг двигались войска и обозы с боеприпасами и провиантом, кругом царила неразбериха. Что касается немногих путешественников, то их души были наполнены вполне понятным беспокойством и волнением. Тем больше причин для расстройства было у нашего героя. Однако нельзя сказать, что во время поездки уныние было его единственным состоянием. Само по себе ощущение дороги будило молодую душу. Впервые за долгие годы Менделеев был предоставлен сам себе, своим мыслям и надеждам. Это была настоящая дорога взрослого, самостоятельного человека. Способного, как оказалось, и пофлиртовать. В многоместном дилижансе среди пассажиров ехала молодая институтка Анна Васильевна вместе со своим почтенным родителем. Присутствие привлекательной и образованной девушки в значительной степени помогало Менделееву забыть о цели своего путешествия и обо всех дорожных неудобствах — в первую очередь о невозможности комфортно расположить длинные ноги. Вряд ли это увлечение могло зайти далеко; но добравшись до Москвы и зайдя в гости к двоюродному брату Павлу Тимофеевичу Соколову, Дмитрий говорил о дорожном знакомстве горячо и много, подробно рассказывал об их беседах и даже признался, что из-за этих веселых разговоров они оба совсем не замечают происходящего на дороге. Правда, он тут же почему-то начал убеждать родственников, что совсем не стремится потихоньку поцеловать свою красивую спутницу в то время, когда ее строгий папаша дремлет, «поскольку не способен раздражать себя пустыми поцелуями». Последняя фраза взята из письма, посланного вслед Менделееву женой Павла Тимофеевича Анастасией, в котором, процитировав поразившее ее заявление Менделеева, она высказывала надежду, что побывавший у них проездом ученый родственник все-таки поцелует «хорошенькую Анету»: «Еще прошу вас, Дмитрий Иванович, пишите поразборчивее, а то я почти ни одного слова не смогла понять, и читал его Павел Тимофеевич, который тоже с трудом понимал писанное вами…»
Город Симферополь не обманул ожиданий Менделеева и открылся перед ним во всей своей неприглядности: «По дороге к Севастополю, где кишит народ, шныряют быстрые лошади татар, скрыпят их арбы и идут постоянно войска, по этой дороге открывается прекрасный вид на наш жалкий, в сущности, городок. Направо вы видите низенькие дома, здесь всё из камня — дерева и кирпича вы нигде почти не встретите, — а между тем кой-где торчат высокие, тонкие башенки — это татарская часть города и минареты мечетей, налево идут три-четыре прямых, широких улицы, стоят две-три церкви — это и весь почти город, особенно если к трем прямым улицам добавите пять-шесть кривых, узких до того, что две арбы в них не разъедутся. Всё это белеет и от того кажется чистым, но взгляните поближе на площадь, в эти узкие улицы, не говорю о татарской и еврейской частях, и вы увидите, что во всём этом чисты и белы одни только стены…»Подробнейшие письма, которые Менделеев в большом количестве пишет с первых дней пребывания в Симферополе (за две с половиной недели, по его собственным подсчетам, он отправил 18 посланий), дают весьма неутешительную картину его нового места жительства. В городе стояла страшная пыль, воздух был отравлен миазмами, исходящими из многочисленных лазаретов, и дымом от костров, в которых за городом сжигали падаль. По улицам постоянно двигались повозки золотарей, не успевавших вывозить нечистоты из перенаселенного города. Прибывший на юг лечить больную грудь Менделеев не выходил на улицу. Пришлось оставить и мысль о загородных прогулках. Виды между домами открывались чудные, но вся местность в округе была опустошена, под ярким синим небом не осталось ни травинки — всё съели боны и верблюды, везущие бесконечные телеги с ранеными, фуры с порохом, ядрами и провиантом. «Приходится сидеть под окном, глядеть на цветущие еще розы да на опавшее персиковое дерево, за которыми ковыляют по двору больные солдаты…»
Между тем в местном театре давались ежедневные аншлаговые спектакли ( «…да нехай ему, как говорят малороссы, был раз — теперь уж и калачом не заманишь»), на бульваре, примыкающем к ручью под названием Салгир, регулярно устраивались гулянья, каждый день звучала «до отвращения плохая военная музыка», которую съезжались слушать раненые и здоровые офицеры, комиссариатские и провиантские чиновники, местные служащие и даже несколько дам. Вообще в городе находилось много офицерских и унтер-офицерских жен, но им было не до гуляний. Дороговизна и теснота в Симферополе стояли страшные. Уже в октябре цены на дрова поднялись до семидесяти рублей серебром за сажень — при этом месячная зарплата Менделеева составляла всего 33 рубля. Семьи учителей находились в бедственном положении. Менделееву повезло — его и еще одного холостого инспектора приютил в комнатке при гимназическом архиве директор гимназии С. С. Дацевич.
Целый этаж Симферопольской гимназии также был отдан под лазарет, однако в остальных классах продолжались занятия, которым молодой учитель отдавался, насколько хватало физических и душевных сил. Заниматься подготовкой к магистерскому экзамену было невозможно — книги, которыми снабдил его институт, вместе с другим багажом были отправлены в Одессу. Гимназическая библиотека, весьма слабо укомплекктованная, еще и находилась в процессе эвакуации в Орехов. Не иначе как начальство имело основания опасаться того, что противник может дойти и до Симферополя. «Всё это вместе, — писал Менделеев, — делает жизнь мою и скучною, и тяжелою, и бесполезною…»Тем не менее из писем видно, что он жадно ловил любые вести с затухающей войны. Пессимистический настрой относительно своего будущего не мешал пылать его яростному боевому духу. Ни ум, ни душа молодого учителя не могли смириться с явным поражением, которое отсталая Россия терпела от вцепившихся в Крым англичан и французов. В Петербурге он, возможно, и понимал всю горестную безнадежность ситуации, в которой оказались русские войска. Но здесь, в
«Особенно интересовал меня рассказ о взятии Малахова кургана — об этой кровавой стычке горсти людей, захваченных почти врасплох под блиндажами… — об этой битве против 3000, когда помощь не могла прийти по трудности всхода на курган, по недостатку распорядительности — ибо все начальники только при начале битвы были ранены. О настоящем положении дел могу сказать вам только немногое. Наша позиция на Северной очень тесна и с моря, и с Бельбека, и с юга… Несмотря на сильное бомбардирование после отдачи Севастополя, на Северной произошло очень мало потерь, почти ничего даже — всего человек 10–20. Солдаты теперь отдыхают. Батареи на этой местности устроены превосходно, имеют по 200 орудий и отлично обстреливают друг друга (то есть батареи располагались на расстоянии пушечного выстрела. — М. Б.). На Бельбеке лагерь и лазареты. Со стороны Черной наша позиция превосходно защищена превосходными крутизнами Мекензиевой горы и Инкермана, где расположены войска и построены батареи. Это место, как говорят, неприступно.
Теперь всё внимание сосредоточено на окрестности Евпатории. Союзники даже построили свои батареи около деревни Саки. Наших сил здесь очень много, и они расположены так, что могут отразить вышедших из Евпатории; особенно важна позиция гренадер близ Перекопу.
Третьего дня было около Евпатории дело: окружили отряд французской кавалерии в 5000 чел. И взяли у них 3 пушки. Ждут здесь большого дела. У Феодосии и Керчи также поджидают дел. Если к началу октября ничего важного не произойдет, то далее ожидать будет нельзя — начнутся непроходимые грязи. Все военные действия от нас за 50 или около верст, а здесь как ни в чем не бывало, будто за тысячу, — идут классы гимназии, театры, разгул и кутеж ежедневно…»
«Военная» часть менделеевских писем из Симферополя отчасти объясняет приписку Ольги Басаргиной к одному из писем ее мужа Дмитрию. Еще до поездки Менделеева в Крым она боялась, как бы ее пылкий брат, несмотря на болезнь, не поступил в военную службу: «…я опасаюсь, чтобы тебя не увлекло ратное дело, в котором ты пользы никакой не принесешь, а между тем испортишь всю свою будущность…» Скорее всего, какие-то мысли на этот счет у Менделеева были, причем его притягивала отнюдь не военная карьера, весьма далекая от его призвания, а искреннее желание встать на защиту отечества. Единственной преградой, удержавшей будущего ученого (с его-то психофизикой!) от стремления попасть в «дело», была болезнь. Характерно, что, продолжая собирать информацию с театра военных действий и анализировать принимавшиеся там решения, он вскоре приходит в отчаяние от бездарности военачальников и безынициативности офицеров. Да и внутренний мир военных, заполнивших Симферополь, ему совершенно чужд. Будучи максималистом, Менделеев начинает чувствовать неприязнь к плохо образованным, дурно воспитанным, но держащимся с большим апломбом молодым дворянам в офицерских мундирах. Этого не мог не заметить еще один менделеевский корреспондент — его бывший учитель М. Л. Попов, писавший в Симферополь в декабре: «…Правда, всё военщина окружает тебя, но между молодыми офицерами, особенно морскими, ты можешь встретить очень порядочных людей, и тогда, может быть, помиришься с военщиной».
Казалось, в холодном, предзимнем Симферополе только Николай Иванович Пирогов, после сдачи Севастополя оперировавший со своими немногочисленными помощниками и помощницами в симферопольских госпиталях, не щадя себя, с толком служил спасению несчастного отечества — в буквальном смысле, поскольку речь шла о жизнях тысяч израненных пулями, изрубленных палашами и ятаганами, исколотых штыками и контуженных бомбами сынов этого отечества. В ходе бездарной Крымской войны он сделал около десяти тысяч уникальных, невиданных по тем временам операций. Иногда Пирогова называют начальником медицинской службы оборонявшей Крым русской армии. На самом деле этот удивительный человек никакой должности не занимал, да и никакой структуры по спасению раненых в России еще не было. Она и возникнет только благодаря Пирогову. В Крым же он попал не просто «на общественных началах», а в результате милости, оказанной ему императорской сестрой Еленой Павловной. Великая княгиня, возглавлявшая либеральный придворный лагерь, как раз отправляла в Севастополь большую группу сестер Крестовоздвиженской общины, подготовленных для помощи раненым, и взяла на себя смелость назначить ее руководителем опального, практически отставленного от работы в Петербургской Медико-хирургической академии Пирогова.
Николай Иванович был человеком самой нужной и полезной русской выделки — чистым и честным тружеником вне всякой идеологии, если не считать таковой глубокие чувства долга и милосердия. Полагая в простоте, что «в делах общей пользы излишне просить, когда долг повелевает требовать», Пирогов за свою жизнь нажил неисчислимое множество врагов. Он требовал у казнокрадов лекарства и еду для больных и раненых, но в своем благородстве даже не предполагал, сколь неразборчивыми в средствах могут быть его оппоненты, которые в ответ на его разоблачения использовали не только обычную клевету по служебной линии, но и тогдашние массмедиа, в первую очередь булгаринскую «Северную пчелу». В конце концов коллеги даже предприняли попытку объявить его сумасшедшим. Крымская война была не первой в его жизни военного врача. Уже в ходе Кавказской кампании он опробовал применение в полевых условиях эфирного наркоза и гипсового бинтования. Гибель на его глазах тысяч солдат, с невиданным мужеством и рабской покорностью лезших под грохот пушек и барабанов по отвесным скалам на приступ, и смерть искалеченных жертв этого бессмысленного геройства от отсутствия перевязочных средств и простейших лекарств заставили его в отчаянии кинуться к военному министру А. И. Чернышеву. В ответ на горячую, сбивчивую речь Пирогова тот подверг его холодной и жестокой выволочке за непорядок в мундире. Не в силах понять случившееся, врач в конце аудиенции потерял сознание.
С тех пор Пирогов считал войну травматической эпидемией. Это была спасительная для разума формулировка, позволявшая активно и разумно действовать в условиях самоистребительных столкновений огромных вооруженных масс людей. Такое видение войны не давало возможности опускать руки ни при каких обстоятельствах, эмоционально адаптировало хирурга к самой страшной ситуации, освобождая при этом от бесполезного осуждения человеческого и государственного безумия. Вы воюете? Значит, вы подверглись страшной травматической эпидемии. Я не знаю, какая бацилла возбуждает эту эпидемию, но вы — мои братья и мои дети; я врач, я буду спасать вас, как только могу. Это, конечно, не значило, что всё остальное ему было безразлично. У бесстыжих интендантов, вороватых аптекарей и равнодушных командиров не было врага страшнее Пирогова. И все-таки главным делом была травматическая эпидемия. Кроме содержавшегося в этой пироговской формуле личного, спасительного смысла, она сама по себе в своем прямом значении была крупнейшим открытием в военной медицине, поскольку знаменовала коренную перестройку всей системы лечения раненых.