Мене, текел, фарес
Шрифт:
А тем же вечером, как только монастырь покинул последний из натовских басурман, игумен Платон вызвал к себе Габриэля, объявил ему, что раз у монастыря от него «нет капэдэ», то пусть он «чешет на приход». Хотя Габриэль и уловил общий смысл — ну, что он должен уезжать куда-то из монастыря, но все же кое-что оставалось ему совершенно непонятным: вернувшись в келью, тщетно в отчаянии искал он это таинственное «капэдэ» в словаре, неясным также оставался вопрос и о том, что именно он должен «чесать».
Получил он назначение в сельцо со смешным названием Мымрики. Даже ландшафт вокруг Мымриков
— Сколько ты заплатил нашему владыке, чтобы он назначил тебя к нам в село? Вот и уезжай в свой Израиль.
Игумен Платон, что ли, успел их предупредить: «Будет вам иерей, только вчера с Израиля, по всему видно — масон», но тогда зачем же он сам отправлял сюда этого патриаршего ставленника, этого, по сути, «чужого раба»?.. И у отца Габриэля то и дело как-то само собой вырывалось из груди восклицание, обращенное вроде к нему самому, но такому давнему, прежнему, еще парижскому, ухоженному и благополучному юноше, родному брату французского генерала: «Поль Делакруа, как ты сюда попал?»
Но на самом деле мымриковцы так враждебно встретили Габриэля, потому что, оказывается, они ждали, что им пришлют священника-земляка — владыка Варнава его только-только рукоположил, и теперь они ожидали его к себе. Увы! — они еще не знали, что священник-земляк все-таки предпочел остаться в городе и уже, не без стараний с его стороны, получил там храм.
— Забот с тобой не оберешься! Видишь, сам церковный народ не хочет тебя принимать! — кричал на Габриэля отец Платон, когда тот вернулся через двое суток назад. — Ну ладно, пошлю тебя в Малую Уситву, но если и там тебя не примет церковный народ...
И послал его в село с полуразрушенным двухпредельным — зимним и летним — храмом: по всей видимости, когда-то здесь был небольшой монастырь. Называлось это все Малая Уситва. Но Большой Уситвы нигде не было, как Габриэль ни шарил по карте, изучая окрестность. Зато рядом располагалась деревенька, названная попросту Лев Толстой.
Место же было красивое — не то что Мымрики: озеро, в которое с крутого холма струились источники, сливаясь у подножия в небольшой водопад, густые леса, изрезанные ручьями и речками, образующими кое-где песчаные отмели... Порой он подолгу сидел здесь, слушая шум и звон воды и наблюдая, как она все убегает и убегает прочь.
Жить ему было практически и негде, никаких церковных построек не сохранилось, поэтому он снял угол за занавеской у старого грубого бобыля. Тот сам наказал:
— Как меня звать, спрашиваешь? А так и зови — Бобыль. — И говорил ему каждое утро: — Эх, француз, француз! Сидел бы у себя
А вечером, когда они пили чай, спрашивал:
— Нет, ну ты вот скажи, а зачем он сунулся сюда, твой Наполеон? Чего его понесло? Зачем надо было по нашей земле блудить? Чего ему там, во Франции у себя не хватало? Так нет — западло ему было лезть!
Почему-то этот Наполеон очень его волновал.
В конце концов этот Бобыль, у которого все причудливо переплелось в голове, так и стал называть Габриэля попросту «Наполеон». «Наполеон, надо бы дров наколоть!» «Наполеон, а принес бы воды». А Габриэль смиренно и откликался:
— Хорошо.
Первым делом помыл у Бобыля сортир и вычистил помойку. А потом принялся жечь мусор, мести двор, даже улицу перед избой...
Потому что даже и этот грубый Бобыль тоже ведь был не просто так, тоже ведь служил Габриэлю: томил томящего. Что на него обижаться, чего злиться? Ведь так можно и на Господа возроптать — зачем Ты меня сюда послал? Почто мучаешь меня как Мучитель! Почто истязаешь как Истязатель!
К тому же и этот неуемный томящий время от времени все спрашивал Габриэля, все восклицал:
— Поль Делакруа, как ты сюда попал?
А порой, так прямо и скатывался на вопросы Бобыля:
— Делакруа, а Делакруа, зачем ты сунулся сюда? Чего тебе не хватало?
И Габриэль просто перестал его слушать. Только тот за свое, а Габриэль хвать тряпку, хвать ведро и — мыть сортир, мести двор. Только тот загнусавит: «Делакруа...», а Габриэль на это: «Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся?»
Крепко усвоил Габриэль это емкое слово — «западло». И еще выучил новый глагол — «бузить». И, бывало, кротко вразумлял старушек:
— Бабулья, западло ты мстиль соседка! Зачем бузиль?
— Что ты, что ты, батюшка, каюсь, просто грех был, а не западло, — пугались они. — Тут уж не до бузы.
Но его полюбили. Хороший батюшка, простой. Чудно так говорит, словно чирикает, а иной раз и крепким словцом не брезгует — как сказанет! Любая бабка при нем себя вроде как профессором филологии чувствует — снисходительно кивает да мысленно ошибки его у себя в уме поправляет. И вот ведь еще — не пьет батюшка. А глаза веселые. А сам — ни-ни. Прежний-то вон как закладывал — и полугода не продержался, убрали его. А с другой стороны — что тому было делать, когда все мужики в Уситве пьют да пьют? Сами ему подносят, а не выпьешь с ними — обидятся: ты нас не уважаешь, поп. Только один Бобыль и не пьет. Так на то он и Бобыль.
Вот и на Габриэля эти мужики стали коситься: может и хорош, да не наш человек. Себе на уме. И зачем он к нам в Уситву из своей Франции прикатил? Может, и шпион... Может, Франция его послала присмотреть для нее посевные земли и тайком их все скупить... Все скупить — и Уситву, и Мымрики, и Лев Толстой, и сам Троицк. Вот оно как! И Габриэль чувствовал на себе эти подозрительные взгляды мужиков.
— Нет, Поль Делакруа, все-таки объясни, чего тебе не хватало в твоем Отечестве, на Святой Земле, на Афоне, что ты сюда-то полез, как ты сюда попал? Тоже мне нашелся — Наполеон!