Мэнсфилд-парк
Шрифт:
Я не мог отвечать, но, думаю, все было ясно по моему лицу. Она почувствовала себя виноватой. Как она порою чутка! Она опечалилась и уже печально прибавила:
«Я совсем не собираюсь защищать Генри и обвинять вашу сестру». Так она начала… но что она говорила дальше, Фанни… это невозможно, едва ли возможно повторить тебе. Всех ее слов я не припомню, а если бы и помнил, постарался бы забыть. Смысл их сводился к тому, что она возмущалась безрассудством их обоих. Она осуждала безрассудство брата – зачем, поддавшись женщине, которую никогда не любил, сделал шаг, навсегда лишивший его той, которую обожает; но еще более того осуждала безрассудство… бедняжки Марии, которая пожертвовала таким прекрасным положением, обрекла себя на такие сложности, думая, будто любима человеком, который давно уже ясно показал, сколь к ней равнодушен. Подумай только, что я при этом испытывал. Слушать женщину, у которой не нашлось более сурового слова, как безрассудство!.. Самой заговорить об этом так свободно, так хладнокровно!.. Без принуждения, без ужаса, без свойственного женской скромности отвращенья!.. Вот оно, влияние света. Ведь разве найдется еще женщина, которую природа одарила так щедро?.. Ее развратили, развратили!..
После недолгого раздумья Эдмунд продолжал с каким-то спокойствием отчаяния:
– Я расскажу тебе все и больше никогда к этому не вернусь. Она видела в
Эдмунд умолк.
– И что… что же ты на это сказал? – спросила Фанни, думая, что он ждет от нее хоть слова.
– Ничего, ничего вразумительного. Я был словно оглушенный. Она продолжала, заговорила о тебе… да, заговорила о тебе, сожалела, сколько могла, что потеряна такая… О тебе она говорила вполне разумно. Но она ведь всегда отдавала тебе должное. «Он упустил такую девушку, какой никогда больше не встретит, – сказала она. – При Фанни он бы остепенился, она составила бы его счастье». Фанни, дорогая, надеюсь, этим обращением к прошедшему, к тому, что могло бы быть, но уже никогда не будет, я не столько причиняю тебе боль, сколько доставляю удовольствие. Ты ведь не хочешь, чтоб я молчал?.. А если хочешь, только взгляни, скажи одно только слово, этого будет довольно.
Ни взгляда, ни слова не последовало.
– Слава Богу! – сказал Эдмунд. – Все мы склонны были дивиться… но, похоже, Провидение оказалось милостиво, и сердце, не умеющее лукавить, не будет страдать. Она отзывалась о тебе с самой лестной похвалою и искренней нежностью. Но даже и здесь примешалось дурное, среди таких добрых речей она вдруг перебила себя на полуслове и воскликнула: «Зачем она его отвергла? Это она во всем виновата. Простушка! Я никогда ее не прощу. Отнесись она к нему как должно, и сейчас не за горами бы уже была их свадьба, и Генри был бы слишком счастлив и слишком занят и ни на кого другого не поглядел бы. Он бы и пальцем не шевельнул, чтоб восстановить отношения с миссис Рашуот, разве что немного пофлиртовал бы, да и раз в год они встретились бы в Созертоне и Эверингеме». Ты могла бы такое представить? Но чары разрушены. Я прозрел.
– Как это жестоко! – сказала Фанни. – Да, жестоко! В такую минуту позволить себе шутить и разговаривать весело, и с кем – с тобою! Она просто жестока.
– По-твоему, это жестокость?.. Не согласен. Нет, по натуре она не жестокая. Не думаю, чтоб она хотела ранить мои чувства. Зло коренится глубже: она не знает таких чувств, даже не подозревает об их существовании, зло в испорченности души, для которой естественно отнестись к случившемуся так, как отнеслась она. Она всего лишь разговаривала так же, как другие, кого ей постоянно приходилось слышать, и воображала, будто так рассуждают все. Тут повинен не нрав. По своей охоте она бы никому не причинила напрасной боли, и, возможно, я обманываю себя, но думаю, что меня, мои чувства она бы пощадила… Тут повинно убежденье, Фанни, притупленная деликатность и испорченный, развращенный ум. Возможно, для меня так лучше… ведь мне слишком мало о чем остается жалеть. Но нет, неправда. Теряя ее, я рад бы страдать во много раз сильнее, чем думать о ней так, как вынужден думать сейчас. Я сказал ей это.
– Неужто?
– Да, сказал ей на прощанье.
– Ты долго у нее пробыл?
– Двадцать пять минут. А она продолжала говорить, что теперь остается только одно – постараться, чтоб они поженились. Да с такой твердостью в голосе, не чета мне. – Сам Эдмунд, рассказывая, не раз замолкал, голос изменял ему. «Мы должны уговорить Генри жениться на ней, – говорила она, – в нем сильно чувство чести, и притом он уверен, что Фанни потеряна для него навсегда, и потому у меня еще есть надежда на этот брак. Даже он едва ли может надеяться теперь завоевать девушку Фанниного склада, и оттого, надеюсь, мы сумеем настоять на своем. Я употреблю для этого все мое влияние, а оно немалое. И когда они поженятся и миссис Рашуот станет должным образом поддерживать ее семья, люди вполне уважаемые, ей, возможно, удастся хотя бы отчасти восстановить свое положение в свете. В иных кругах ее, разумеется, уже никогда не будут принимать, но, если она станет задавать пышные обеды и устраивать большие приемы, всегда найдутся люди, кто будет рад водить с нею знакомство. Нынче на такие дела, без сомненья, смотрят беспристрастней и свободней, чем прежде. Мой совет – пусть ваш отец не подымает шуму. Пусть не вмешивается, от этого будет один вред. Уговорите его, пусть предоставит всему идти своим чередом. Если он будет настаивать, чтоб она покинула Генри, и она послушается, едва ли Генри на ней женится, на это куда больше надежды, если она останется под его защитой. Я знаю, как верней повлиять на Генри. Пусть сэр Томас доверится его чувству чести и сострадания, и все кончится хорошо. Но если он заберет дочь, это выбьет у нас из рук главный козырь».
Пересказывая все это, Эдмунд пришел в такое волнение, что Фанни, которая следила за ним с молчаливым, но самым нежным участием, была уже не рада, что он решил с нею поделиться. Не сразу сумел он снова заговорить.
– Ну вот, Фанни, скоро я кончу, – сказал он. – Я передал тебе самую суть ее речей. Как только я смог заговорить, я отвечал, что, придя в этот дом с тяжелым сердцем, никак не думал столкнуться здесь с чем-то, о чем буду страдать еще сильней, но едва ли не каждое ее слово наносило мне новую более глубокую рану. Я сказал, что хотя за время нашего знакомства я нередко ощущал разницу во мнениях, и притом в случаях немаловажных, но и помыслить не мог, будто разница столь огромна, как выяснилось сейчас. Что то, как она отнеслась к преступному шагу, совершенному ее братом и моей сестрой (кто из них более повинен в обольщении, я предпочел не говорить)… то, как она рассматривала самый этот преступный шаг, осуждая его за что угодно, только не за то, за что следовало, рассматривала его дурные последствия лишь с одной точки зрения – как бы встретить их, не страшась, и осилить, бросив вызов приличиям и глубже погрязнув в бесстыдстве; и самое последнее, самое важное, то, что она советовала нам быть уступчивыми, пойти на сделку с совестью, потворствовать дальнейшему греху в расчете на брак, которому, думая о ее брате, как я думаю о нем теперь, надо не содействовать, а помешать, – все это вместе самым горьким образом убедило меня, что прежде я совсем ее не понимал и ее душа, какою она мне представлялась, лишь плод моего воображения, она вовсе не та мисс Крофорд, к которой я так был расположен и многие месяцы не мог на нее налюбоваться. И что для меня так, наверно, лучше: мне придется меньше
И Фанни, привыкшая беззаветно верить каждому его слову, несколько минут думала, что с разговором этим и вправду покончено. Однако опять началось все то же или что-то очень сходное, и по-настоящему конец наступил лишь тогда, когда леди Бертрам совсем очнулась от сна. А до этой минуты они все говорили об одной только мисс Крофорд, о том, как она его обворожила, и какой прелестной создала ее природа, и каким она была бы чудом, если бы пораньше попала в хорошие руки. Фанни, которая теперь была вправе говорить откровенно, чувствовала, что непременно должна прибавить ему знания об истинной натуре мисс Крофорд, хотя бы намекнуть, что пожелала она полностью с ним примириться, по-видимому, не без мысли о том, как серьезно болен его брат. Услышать это было не очень-то приятно. Поначалу все существо Эдмунда возмутилось. Ему было бы куда милей, если б привязанность мисс Крофорд оказалась бескорыстней; но его тщеславие недолго противилось рассудку. Пришлось признать, что болезнь Тома и вправду повлияла на нее; утешала только мысль, что, хоть и воспитанная в совсем иных понятиях, она была, однако же, расположена к нему более, чем можно было ожидать, и ради него порою поступала ближе к тому, как бы следовало. Фанни думала в точности так же; они совершенно сошлись и во мнении о том, что разочарование Эдмунда никогда не забудется, оставит в его душе неизгладимый след. Время, без сомненья, несколько умерит его страдания, но вполне ему никогда их не побороть; а что до того, чтоб когда-нибудь ему встретить женщину, которая бы… Нет, об этом без возмущенья и помыслить невозможно. Ему остается лишь одно-единственное утешение – дружба Фанни.
Глава 17
Пусть другие авторы подробно останавливаются на прегрешениях и несчастье. Я как можно скорей распрощусь с этими ненавистными материями, мне не терпится вернуть толику покоя каждому, кто сам не слишком повинен в произошедшем, и покончить со всем прочим.
Мне отрадно знать, что в это самое время милая моя Фанни, несмотря ни на что, была, наверно, счастлива. Несмотря на то, что она чувствовала или думала, что чувствует из-за горя окружающих, была она счастливицей. Кое-какие источники радости наконец стали ей доступны. Ее вернули в Мэнсфилд-парк, она нужна, ее любят; она избавлена от мистера Крофорда, а когда воротился сэр Томас, он, столь многим опечаленный, однако же, всем своим обращением доказал ей, что вполне одобряет ее и ценит больше прежнего; и, счастливая всем этим, она и без того была бы счастлива, потому что Эдмунд не заблуждался более касательно мисс Крофорд.
Правда, сам Эдмунд отнюдь не был счастлив. Он страдал от разочарования и сожаленья, горевал о прошлом и желал невозможного. Фанни это знала и огорчалась, но огорчение так покоилось на удовольствии, так склонно было смягчиться и так согласно было с самыми дорогими ее сердцу чувствами, что едва ли не всякий пожелал бы променять на него самое бурное веселье.
Сэру Томасу, злополучному сэру Томасу, отцу семейства, да притом сознающему, сколько ошибок он совершил как отец семейства, предстояло страдать дольше всех. Он понимал, что не должен был разрешать этот брак, что он достаточно ясно представлял себе чувства дочери, чтобы почитать себя виноватым за свое согласие, что, давая это согласие, он истинность принес в жертву практичности, и побуждали его к этому самолюбие и житейские соображения. Чтобы эти размышления утратили остроту, требовалось время; но чего только не сделает время, и, хотя от миссис Рашуот, принесшей такое несчастье, какого уж было ждать утешения, в других своих детях сэр Томас утешился более, чем ожидал. Союз Джулии оказался не таким уж огорчительным, как он полагал вначале. Она вела себя почтительно и искала прощения, а мистер Йейтс, жаждущий быть по-настоящему принятым в семействе Бертрам, на главу семейства смотрел снизу вверх и прислушивался к его мнениям. Был он человек не слишком почтенный, но можно было надеяться, что станет не таким уж никчемным, превратится в тихого и скромного семьянина; и во всяком случае, утешительно было, что его имение оказалось даже больше, а долги много меньше, чем опасался сэр Томас, и что он советовался с тестем и обращался с ним почтительно, как с добрым старым другом. Приносил отцу утешение и Том, к нему понемногу возвращалось здоровье, но не возвращались прежние его привычки, плоды ветрености и себялюбия. Болезнь сделала его лучше. Он изведал страдание и научился думать – два незнакомых ему дотоле преимущества; вдобавок прискорбное событие на Уимпол-стрит, к которому он чувствовал себя причастным из-за опасной близости, какую породил его не имеющий оправданий театр, пробудило угрызения совести, да притом ему уже минуло двадцать шесть лет и довольно было ума, добрых товарищей – и все это вместе взятое привело к прочным и счастливым переменам в его душе. Он стал тем, чем надлежало быть, – помощником отцу, уравновешенным и надежным, и жил теперь не только ради собственного удовольствия.