Меншиков
Шрифт:
— Как это понимать: «Полезное я рад слушать и от последнего подданное»? — недоумевали европейские резиденты. — Ведь такое заявление государя по меньшей мере надо полагать неудачным. Недаром на Западе повсеместно и совершенно справедливо считают, что русский монарх пытается даже последних своих подданных заставить тем заниматься, что их никак не касается… Чего он этим хочет достичь? Раболепства? Да его и так предостаточно в этой дикой стране!..
Доходили до Петра рассуждения, что и все-то его нововведение только «усугубляют рабство» в стране. И он искренне возмущался:
— Разве тем я усугубляю рабство, что обуздываю озорство
Дворцовый механик Нартов писал:
«Ах, если бы многие знали то, что известно нам, дивились бы снисхождению его. Если бы когда-нибудь случилось философу разбирать архиву тайных дел его, — вострепетал бы он от ужаса, что соделывалось против сего монарха!.. Мы, сего великого государя слуги, вздыхаем, слыша иногда упреки жестокосердию его, которого в нем не было. Когда бы многие знали, что претерпевал, что сносил и какими уязвляем был горестями, то ужаснулись бы, колико снисходил он слабостям человеческим и прощал преступления, не заслуживающие милосердия. Мы, имевшие счастье находиться при сем монархе, умрем верными ему. Мы без страха возглашаем об отце нашем для того, что благородному бесстрашию и правде учились от него».
Лечась олонецкими целебными водами, Петр говорил своему лейб-медику: «Врачую тело свое водами, а подданных примерами; в том и другом исцеление вижу медленное; все решит время».
— Помещиков взять да купцов — уж кто-то, а они-то ноги бы мне должны целовать, — говорил-сетовал Петр, обращаясь к Александру Даниловичу. — Для них же старался: и каналы рыл, и моря воевал. А от них все сие — как горох от стены!.. Бестужев пишет из Стокгольма: «Приехали из Ревеля в Або наши русские купцы с мелочью, привезли немного полотна, ложки деревянные, орехи каленые, продают на санях, на улице кашу варят, у моста, где корабли пристают».
— Вот это торговля. Только для этого и нужно было нам море Балтийское воевать!.. Наших купцов надо к заморской торговле на аркане тянуть! Вот как ценят они заботу мою!..
Бестужев запретил купцам продавать орехи и ложки, предупредил их, «чтобы впредь с такой безделицей в Стокгольм не ездили и кашу на улицах не варили, а наняли бы себе дом и там свою нужду исправляли».
Но такие наставления мало действовали.
— Уж он меня, Бестужев-то, братцы вы мои, ругал-ругал, страмил-страмил! — рассказывал после своим вернувшийся из Швеции русский купец.
А вскоре после этого случая приехал в Стокгольм человек князя Черкасского с такой большой бородой, что она закрывала у него спереди весь полушубок, товар же привез с собой «никудышний», и «шведы, — донес Бестужев Петру, — насмехались над этим купцом».
Издан был указ, предписывавший купцам «смирно жить» за границей и «в платье чистенько себя содержать»; велено было также печатать прейскуранты иноземных товаров «в знатнейших торговых городах Европы, дабы знали, где что дешевле или дороже».
С годами Петр научился и терпеливо ждать и загадывать далеко наперед. Не то что бывало, в молодости, когда, овладев четырнадцатью ремеслами, он счел возможным в два года создать большой флот, вырастить, сколько нужно, русских моряков и одним своим посольством склонить
— Ни-че-го, — уверенно говорил он теперь, — заставим и наших купцов свои выгоды соблюдать. Сейчас не понимают заботы моей — позднее поймут!..
Однажды какой-то важный господин улыбнулся, видя, с каким усердием Петр, превыше других пород ценя дуб как корабельное дерево, сажал желуди на Петергофской дороге.
— Глупый человек! — сказал ему Петр, заметив его улыбку. — Ты думаешь, не дожить мне до матерых дубов? Да я ведь не для себя тружусь, а для будущей пользы Отечества!
И наряду с этим «умнейшая голова» из его приближенных — Петр Андреевич Толстой полагал:
«Добродетель?.. Что ж, добродетель сама по себе всегда существовала, но относительно общества… Хм-м!.. Она есть нечто условное, то бишь добродетельный в большом круге — значит человек не разбойник и не более! Довольно того!»
Что же оставалось делать?.. Дальше «рубить»?
«Да, „рубить“! — решил Петр. — Если „закоренелые упрямцы“ не могут служить Отечеству за совесть — будут работать за страх!».
В своих сподвижниках он уважал столько же таланты, заслуги, сколько и «совесть», особенно преданность. «Князь-кесарь» Федор Юрьевич Ромодановский, «зверь», как сам Петр иногда его величал, не отличался выдающимися способностями, «любил пить непрестанно и других поить да ругаться», но он был глубоко предан Петру, за что пользовался его безграничным доверием и, наравне с Борисом Петровичем Шереметевым и Александром Даниловичем Меншиковым, имел право входить в кабинет царя без доклада.
Вспоминая Шереметева, [75] Петр говорил окружающим: «Нет Бориса Петровича, но его храбрость и верная служба не умрут и всегда будут памятны в России!..» Так же он отзывался и об Алексее Семеновиче Шеине. «Сии мужи, — восклицал он, — верностью и заслугами вечные в России монументы!» [76]
При дворе все резче и резче обозначались два лагеря. Дмитрий Михайлович Голицын как-то съязвил:
— Слышал я, — обратился к Толстому, — что государь просьбу Александра Даниловича о Батурине обратно вернул, не читая?.. Вот ведь, скажи, на милость, как расширился князь! Батурин ему подавай!.. Ненасытен, истинно ненасытен!..
75
Шереметев умер в 1719 году.
76
Петр хотел поставить им памятник; рисунки монументов были уже отправлены в Рим, к лучшим скульпторам. Дело не состоялось за смертью Петра.
— Александр Данилович полагает, — ответил Толстой, — что все равно, не ему, так кому-нибудь из вас, Голицыных или Долгоруких, отдаст государь город этот. «Так пусть уж лучше он достанется мне, — говорит. — Я хоть Батурин с боя брал, а Дмитрий Михайлович Голицын в Киеве сидел, как клуша на яйцах, да Мазепу и проворонил!»
Толстой и Голицын — представители враждующих партий, другого разговора между ними и быть не могло. Ментиков, Толстой, Ягужинский, Головин, Макаров — голова партии Екатерины; Голицыны, Долгорукие — партии великого князя Петра Алексеевича.