Мера моря. Пассажи памяти
Шрифт:
Даже если движение, о котором я только что говорила, внутреннее.
Н.: Внутреннее движение с вылазками вовне?
Да.
Н.: И что же произошло в 1960 году в плане «движения»?
Я поехала с группой на экскурсию в Рим. Дневник, который я вела во время поездки, занял толстую тетрадь. С того времени я уже не переставала писать.
Н.: Почему именно Рим?
Предложил наш учитель религии. До Рима я с родителями не добиралась. Кроме того, речь шла не просто об экскурсии, но и о своего рода паломничестве по святым
Н.: И камни заговорили?
А как же. Стены, плиты гробниц, руины. История двух с лишним тысячелетий. Я была как в трансе.
Н.: Вы все время ходили вместе?
Нет. В руках с книгой Вернера Бергенгрюна «Воспоминания о Риме» я однажды прошла вдоль римской городской стены, в компании с подругой. Это была инициация.
Н.: Но не Рим в катакомбах.
Под землей мне всегда жутко. Светлыми были вечерние богослужения в маленькой церкви Санта-Мария-ин-Космедин и базилике Святого Климента. Дневной свет смешивался со светом свечей, мрамор мягко мерцал. И можно было почувствовать, что наша латинская молитва – звено в бесконечной цепи таких же молитв. Все было наполнено этим.
Н.: А там не возникает чувства опоры?
Неразрывность рождает чувство защищенности. Единения. «Я» теряет свою значимость.
Н.: В Риме учишься смирению.
Скромности, во всяком случае. Перед лицом могучей силы истории, которая не просто прошла.
Н.: Колизей с бешеным дорожным движением довольно оживленное место.
И холмы с влюбленными парочками.
Н.: Под апельсиновыми деревьями.
Пиниями. Кипарисами.
Н.: Тебе нравятся кладбищенские деревья?
Почему кладбищенские? Они благоухают в каждом саду, и в Остия Антика тоже. Камень и кипарисы – вот тебе и мой юг.
Н.: Только без моря.
Тут ты прав.
Н.: Какого цвета Рим?
Я помню множество охристых тонов. И белый цвет чаш фонтанов, мраморных лестниц, обломков колонн, моста Тиберия.
Н.: О Ватикане ни слова?
Пожалуй, нет. Я не люблю помпы, демонстрации силы, холода собора Петра. Едва появлялась возможность, я тут же оказывалась в какой-нибудь небольшой раннехристианской базилике, стояла перед круглой аспидой и любовалась мозаикой. Вот это соразмерность. Бог обитал в бедности по соседству.
Н.: Как в Санта-Прасседе.
Где полощется белье на ветру. И в полуденной жаре бродят только кошки, от тени до тени.
Н.: Какое время года?
Сентябрь. Жаркий сентябрь. Тибр вонял.
Н.: Что не редкость. Но что было в действительности?
В действительности?
Н.: Никакого чуда в Риме не произошло?
Если ты об озарении, то нет. «Уста истины» не сомкнулись, луч света меня не коснулся. Но у меня было ощущение сопричастности, словно это со мной уже было, здесь и вообще. Чувство близости было велико.
Н.: Тебе не хотелось остаться?
Нет. У рабби Нахмана есть об этом: «Если кто противится
XLIX. Больше трещин, пожалуйста
Еще больше следов времени, чем в Венеции и Триесте, я видела только в старых каменных стенах Рима. Они вели глубоко в недра истории, одним махом сквозь века. На каждом шагу земля могла провалиться, освобождая лежащие глубже пласты. Город был одним огромным палимпсестом. И то, что он не скрывал свой возраст, делало его таким элегически-притягательным.
Едва ступив ногой на римскую мостовую, я поняла, что это случилось: мне хотелось только идти и смотреть, идти и смотреть, до изнеможения. И опять с начала. Это была близость с первого взгляда.
Путешествие в Рим почти мгновенно позволило мне осознать, чего мне так не хватало в Цюрихе: поэзии упадка, полного жизни хаоса, трещин в балках перекрытия. Исключительно чистые, отполированные поверхности. Нет ни бродячих кошек, ни любопытных женщин, высовывающихся из окна, ни белья, которое полощется на ветру. Весь город вылизан, словно противится прикосновениям.
И моя дорога в школу оставляла меня равнодушной. Настолько, что я – пешком или в автобусе – предавалась своевольным мечтам и воспринимала внешнее смутно, словно оно лишь касалось моих фантазий.
Что-то во мне хотело вырваться из обыденности, из этих, казалось бы, упорядоченных отношений. Я еще живо помнила Триест, его солдат, обветшавшие фасады. Меланхолию многонационального города, который при ветрах бора и сирокко борется за свое лицо. Суматоху, суету и внезапную тишину в часы сиесты.
Что разыгрывалось за цюрихскими фасадами? Лишь изредка удавалось мне бросить взгляд в освещенные комнаты, хоть я это и очень любила. Стол, лампа, пара ужинает за столом, а из радио на улицу просачивается музыка. И в голове уже сплетается продолжение истории. Но результат был скудный. Часто мне приходилось додумывать то, чего не хватало.
Тогда мне пришла в голову мысль, что Цюрих требует от меня аскезы, ухода в саму себя. Ни разу не протянул он мне руку, просто оставляя меня в покое. На том мы и сошлись.
И еще на том, что он даст приют рожденным в моей голове образам.
L. Молчунья
Эрна была рождена не в моей голове, но оказалась достаточно эксцентричной. Мне было пятнадцать, когда я с ней познакомилась на школьном дворе во время перемены. Она ходила в параллельный класс. Заметила я ее давно: блондинка, с выдающимся подбородком, как у Филиппа IV на портретах Веласкеса, и молчаливая. Она всегда стояла как-то в стороне. Это пробудило мой интерес. Однажды я просто встала рядом с ней и, как и она, устремила взгляд на верхушку платана. Пока не родилась первая фраза.