Мера моря. Пассажи памяти
Шрифт:
Ведь мы были гостями, в саду, в холодной мансарде. Ночные поезда напоминали о том, что скоро в путь, снова в путь. Этот темный комод был не наш, и кровать тоже. Я обитала среди чужих вещей, чужого языка. Вещи остались такими, как были, язык постепенно стал ближе. Прижимая к лицу варежку, я вострила уши. VRT. Сад. SMRT. Смерть. Я выучила NOC, VLAK, DAN, KRUH. Я учила их молча, я собирала мир. Не осколками, а цельными предложениями хотела я говорить. Поэтому и молчала, пока не получалось.
Сквозь ночь проносились, вместе с поездами, целые составы слов, одни рифмовались, другие наталкивались друг на друга. Соударение. Какое отношение имеет сад к смерти? Между грядками и рельсами ведь заборы, да и вообще. Только сорняки буйствуют там так же, как и здесь.
Тишина была тесной. Зажатой между шумами. Она не дышала. И мне тяжело было дышать. Я пыталась представить себе лицо Марьеты, ее смеющиеся, лукавые глаза. Глаза как вишни. Звонкий, мелодичный голос. Расскажи мне сказку, Марьета, сейчас же. Но Марьета не хочет. Дай мне поспать, думай о феях. VILE, это звучало мирно и успокаивающе. Феи правили тайно, безмолвно, а вот VLAKI, поезда, кряхтели. Внутрь проникал резкий стук молота, что-то лязгало, свистело, звенело. И горестно пыхтело.
Мебель смотрела на меня. Занавеска висела, обмякнув, с невидимым цветочным рисунком. Обои молчали. Мне было страшно. А если они меня заберут? А если. Я деревенею, снаружи что-то громыхает. Я не могу закрыть глаза, потому что гремит в ушах. Я одна, но они не оставляют меня в покое. Моя кровать, подушка, одеяло хранят равнодушие. От двери я сочувствия не жду. Лишь окна иногда дребезжат, тихо. Окна.
Время от времени я впадаю в дремоту. Просыпаюсь и снова впадаю в забытье. Многократно. Пока, наконец, не засыпаю. Потому что усталость побеждает недоверие. Страх пробирается в сны, там он гнездится до рассвета.
Свинец, рельсы, руины. Металл наступает. Намертво сцепляются буфера. захватывают машины. Мамамашины. Дым. Сойти, пока не прокомпостированы часы, пока не рассеялся след длинного поезда. Они нагружены камнем. Детьми с обесцвеченными глазами. Отложить – значит терпеть. Опломбировать, потом распечатать. Стенающее перемещение на северо-восток, и снег. Он не сладкий. Путешествие сошло с рельсов. Сквозит.
Варежка из кроличьего меха была светло-коричневая, с вылезшей шерстью. Потертая. Я ее замусолила. У нас даже сны с ней были общие. Я ее чувствовала, влажную, лохматую, щекой. Если я мерзла, то засовывала ее под ночную рубашку. За завтраком она лежала рядом с чашкой с молоком, на клетчатой клеенке. В туалете я цепляла ее за дверную ручку. Я с ней разговаривала. Она терпеливо следила за моими первыми шагами в словенском, хоть и привыкла к венгерскому языку. Она отзывалась на имя KESZTYE. Мы с Кестье были неразлучны. Моя старшая кузина понять этого не могла. Ее индейское лицо смотрело на меня недоверчиво и слегка укоризненно. В такую жару носиться с этой варежкой! Жарко бывало нечасто, разве что в саду, в самое солнце. Пока я бегала вокруг клумбы (розы, розы), Кестье лежала под грушевым деревом, в тенистой траве. Для разнообразия я пристраивала ее на кусты томатов, где она изображала пугало. Но она всегда должна была быть рядом. Ты чуешь запах? Смотри! Кестье многое испытала, и шерсть ее заметно поредела. Я ругала ее за то, что она лысеет, что у нее вытерся весь мех. Но любила ее, даже когда она облысела почти совсем.
Мы жили вместе, здесь, в этом доме с садом. Разумеется, мы когда-нибудь уедем, мы ведь всегда куда-нибудь переезжаем. Но сейчас – пауза, регулярное питание, полдники. Сад был целым царством, полным всего. Что нам было еще нужно? Я никуда не хотела идти: ни в лавки, ни в церковь, ни в шумный центр города. Оставьте меня в покое. Грозная деловитость ночных поездов пугала меня и днем. Оставьте меня. И если тетя все же брала меня с собой, я цеплялась вместе с Кестье за ее корзину, молча ковыляла по улице и поднимала глаза, только если видела какой-нибудь ободряющий солнечно-желтый фасад. Такого цвета была школа Марьеты. Она мне нравилась. Мне нравился засаженный деревьями школьный двор, где резвились
У меня не было друзей, а впрочем: у меня была Кестье и мои кузины. Но мы никогда не резвились. Двоюродные сестры дразнили меня, рассказывали всякие небылицы. Марьета отвечала за волшебство сказок и фей. В их глазах я была слишком маленькой, чтобы принимать меня всерьез. Я это чувствовала. И меня это злило. Поэтому я предпочитала оставаться одна – вместе с Кестье. Лучше всего в саду.
Случалось, что тетя возилась на грядках, и я подбирала орехи, запихивала их Кестье в живот. Или, вооружившись лейкой, помогала поливать и брызгала воду на изнывавшую от жары Кестье. Нам никогда не бывало скучно. Там и тут нас подстерегали опасности: неугомонные осы, кружившие над падалицей, черное жерло колодца (а он очень глубокий?), и на самом дальнем краю сада колючий кустарник и крапива, доходившая мне до колен. С помощью Кестье я смахивала кусачих муравьев. Она была моей защитой.
При взгляде на мать-и-мачеху и незабудки я задумывалась об их именах. Они казались мне печальными. Что-то во мне очень быстро темнело, сжималось и образовывало клубок. Тогда я с Кестье садилась на корточки и ждала. Ждала, пока он медленно размотается.
Печальным было и слово «прощание». И «поезд», и «пути», и «снег», и SMRT. Смерть. Путешествие было полупечальным словом, точнее – печальным на три четверти. Потому что я не всегда хотела уезжать или не хотела, чтобы уезжали другие. Влекло ли нас любопытство? Или новое всегда было где-то не здесь? Вон там заканчивался сад, а за ним начиналась ничейная земля поездов, путешествий. Цветущий бурьян доставал до колес поездов. Он цеплялся за колесо и уносился прочь, обрывками.
Если я не засовывала пальцы в теплое нутро Кестье, то рылась ими в земле. Нащупывала камешки и черепки, червяков и корни. Особенно мне нравились корни, потому что они означали рост. И если я выкапывала в земле ямку размером с кулак, то вкладывала в нее косточку вишни или персика, чтобы выросло что-то новое. В моей страсти к растениям не было безудержности, скорее дружелюбие. В ней проявлялась тяга к постоянству, к заботе, к уходу и выращиванию.
И не было трехколесного велосипеда. Только выщербленные лопаты и полдник со шкварками на воздухе. Трава, мухи. Должно быть, июнь. Изгороди некрепкие, местами качаются. Здесь водятся кроты? Громкое жужжание. После грозы зеленая щетина травы надламывается. Никто не сочувствует ей. И поникшие головки цветов. Хмурое недовольство. Что было ладным, стало прохладным. Садовник там ходит в сапогах и комбинезоне. Кора деревьев мерцает как слюда. Всегда есть приезжие. Они заблуждаются. Качаются как сухофрукты на длинных бечевках, туда, сюда. Надо иметь терпение. Можно ли верить лету? Трава странствий вырастает в год. Год приносит астры. Они пахнут прогоркло-красно. Сквозняк пахнет копотью. Кузины хранят верность. Они защищают от беды. Как хлеб.
Три времени года было в моем саду. Четвертое мне пережить не пришлось. Как только отцвели астры, нас унесло прочь. Мы оставили дом, кузин, сад. Я не плакала. Я держала Кестье в правой руке и напевала словенские фразы. Полноценные, понятные предложения. Марьета – конфета. Поезда – врут всегда. Сад – карта мира.
IX. У моря
Любляна, это тоже туман и запах бурого угля, запах бурого угля и туман. Под туманом множатся грибы и простуды. В кафе «Европа» сплошь досада.
Ten we were heading towards the sea.
На карстовом плато резко меняется климат. Клочья тумана останавливаются, черными контурами выступают сосны на известняке. Скальные дубы, можжевельник, утесник. Красная земля. Каменистые осыпи. Колокольни церквей в свободно разбросанных селениях не острые, кампанилы. Привет от Средиземноморья.
А настоящий привет там, где карстовое плато заканчивается и круто спускается к бухте Триеста. Здесь громадным полукругом раскидывается море: нежно-голубое, мерцающее, обетованное.