Мережковский
Шрифт:
Свирепый матрос-«потемкинец» бил кулаком в скатерть:
– Уничтожим мы вас!
– Чай, бисквитик? – утешала его Гиппиус.
Один из «обеденных» визитеров-революционеров, социал-демократ из рабочих, долго и угрюмо слушал вдохновенную речь Мережковского о необходимости в человеке сознания своего бессмертия.
– Накормите меня, – вдруг угрюмо прервал его собеседник.
Мережковский отпрянул, эффектным жестом указал на накрытый к обеду стол и веско изрек:
– Падаль!
Имелась в виду «падаль» в философском смысле, то есть бренные «блага земные», несопоставимые с «благами небесными». Однако рабочий неправильно истолковал метафору Дмитрия Сергеевича:
– Кто падаль? Я падаль?!
Ситуацию
С элитой русской политической эмиграции отношения Мережковских и Философова складывались, разумеется, несколько иначе. Знаменитых литераторов (прежде всего, конечно, Мережковского, как писателя с «европейским именем») здесь привечали и относились с должным вниманием и пиететом. Однако очень скоро выяснилось, что для вождей русского революционного движения – от анархистов до эсеров – упомянутое «имя» Мережковского куда более важно, нежели те истины, которыми он пытался их «просветить».
Между тем на русских профессиональных революционеров Мережковский возлагал особые надежды, как на самых возможных адептов «религии Третьего Завета». С его точки зрения, тот поведенческий этос, который сложился в этих кругах, – бессребреничество, аскетизм, альтруистическое и жертвенное служение великой цели, призванной принести счастье человечеству, – все это прямо соотносится с известными нам признаками «людей Духа». Однако в «бессознательном» состоянии эти качества не только не могут быть в полной мере реализованы в позитивном действии, но даже, по мнению Мережковского, таят в себе опасность.
В программных работах этого времени – статьях «Грядущий Хам» и «Революция и религия» – Мережковский пишет о насущной необходимости преодоления прагматизма революционной идеологии. Революционный порыв рождается из стремления изменить мир, стремления всегда положительно прекрасного, поскольку оно является проявлением неуспокоенной совести, которая не может мириться с вопиющими несправедливостями настоящего мироустроения.
Однако по мере оформления этого порыва в практику революционной политической борьбы неизбежно встает вопрос: во имя чего эта борьба ведется? Если революционное движение преследует только «земные», практические цели, если носителями революционного сознания оказываются люди религиозно невежественные, атеисты и прагматики, – то, по мнению Мережковского, в момент успеха революция неизбежно превратится в свою противоположность. Вместо подлинного торжества справедливости наступает не что иное, как передел собственности, утверждение новых «хозяев жизни», устанавливающих законы «по разумению своему», своему пониманию «добра» и «зла».
В конце концов, подобная идеология приведет к абсолютному смещению нравственных ценностей, к дьявольской диалектике порока и добродетели, к «крови по совести», знакомой еще по «Преступлению и наказанию» Достоевского. Итогом же «безбожной революции» станет не «земной рай», а тотальное рабство, торжество насилия, пошлости и мещанского самодовольства. Чтобы избежать этого, делает вывод Мережковский, необходимо развивать религиозное сознание революционеров. Только та революция добьется реальных успехов «на земле», которая начертит на своих знаменах «небесные» лозунги.
Эта теория, в общем не вызывающая возражений (Гиппиус особо отмечает пророческий пафос статьи, подчеркивая в своих воспоминаниях, что цитаты из нее, приводимые французской прессой уже после захвата власти большевиками, кажутся современными), оказывалась весьма беспомощной, коль скоро речь заходила о ее применении в практике русской революционной эпопеи 1905–1917 годов. «Русские студенты и курсистки, образующие революционную партию для насильственной борьбы с правительством в целях осуществления пророчества апостола Иоанна, – эту картину можно было бы счесть карикатурой, но я не вижу, в чем она отступает от воззрений Мережковского», – резюмировал впечатление от публицистики
Для вождей русских революционных партий того времени предлагаемый Мережковским «синтез» революции и религии был, мягко говоря, не самой актуальной задачей. Но во внезапной «революционности» знаменитого писателя они не могли не видеть для себя великую выгоду. Сейчас, после всех ужасов и поражения революции 1905 года, после террора и репрессий, в момент «разброда и шатания», любое литературное «революционное лыко» было в строку. Выступая в поддержку революции и революционеров, Мережковский направлял общественное мнение России и Европы в ту сторону, какая была благоприятна его новым «товарищам». Большего от него и не требовалось – а само содержание горячих речей «просветителя» можно было, в конце концов, просто пропустить мимо ушей (чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало!).
Понимал ли Мережковский, что здесь, в большой европейской и русской политике, его «пророческий энтузиазм» попросту почти неприкрыто используют? По крайней мере, точно можно сказать, что среди профессиональных революционеров – и в России, и во Франции – Мережковский чувствует себя явно «не в своей тарелке». Но, особенно в первое время, он прилежно старается уверить как других, так и в первую очередь себя, что «это лучшие русские люди, каких я встречал за всю жизнь», и что «связь русской революции с религией» настолько явственна, что ее можно «осязать руками». Некоторые «недоразумения», впрочем, ему не удавалось «вместить» даже в медовый месяц своих отношений с российскими «друзьями народа».
«При избытке общественных чувств – недостаток общих идей, – резюмировал он первые впечатления от общения с новыми знакомцами. – Все эти русские нигилисты, материалисты, марксисты, идеалисты, реалисты – только волны мертвой зыби, идущей с Немецкого моря в Балтийское. ‹…› Взять хотя бы наших марксистов. Нет никакого сомнения, что это – превосходнейшие люди. И народ любят они, конечно, не меньше народников. Но когда говорят о „железном законе экономической необходимости“, то кажутся свирепыми жрецами Маркса-Молоха, которому готовы принести в жертву весь русский народ. И договорились до чертиков. Не только другим, но и сами себе опротивели. ‹…› Глядя на все эти невинные умственные игры рядом с глубочайшей нравственной и общественной трагедией, иногда хочется воскликнуть с невольною досадою: золотые сердца, глиняные головы!»
Четверть века спустя он будет писать о «невинных умственных играх превосходнейших людей» несколько иначе: «Ужас христианского человечества в том, что миром овладели сейчас, как никогда, не злые люди, и не глупые, а совсем нелюди – человекообразные, «плевелы», несущие, не только русские, но и всемирные слуги Мамоновы-Марксовы, гнусная помесь буржуа с пролетарием».
Из политических эмигрантов «первого ряда» Мережковского всерьез принял только Борис Викторович Савинков. Это был человек, история жизни которого, говоря словами Г. В. Плеханова, «могла бы заткнуть за пояс Дюма с его мушкетерами». В двадцать лет он был отчислен из Варшавского университета за участие в студенческих беспорядках и стал профессиональным революционером. В двадцать два года отсидел несколько месяцев в Петропавловской крепости, был сослан в Вологду, бежал из ссылки за границу, в Швейцарию, где вступил в Боевую организацию партии эсеров (социалистов-революционеров). Он принимал участие в самых громких террористических актах начала века – убийстве министра внутренних дел В. К. Плеве и генерал-губернатора Москвы великого князя Сергея Александровича (убийца последнего Иван Каляев был другом детства Савинкова). В мае 1906 года он был арестован в Севастополе, судим и приговорен к смертной казни, совершил неслыханный по дерзости побег из каземата севастопольской гауптвахты и через некоторое время вынырнул в Париже, где его друг, член ЦК эсеровской партии И. И. Фондамин-ский и представил его Мережковскому.