Мэрилин
Шрифт:
Как-то мы шли в Нескучный сад мимо Донского монастыря, и я сказала: чем дальше осень, тем стволы деревьев темнее, а когда листва уже вся-вся желтая, они просто черные; так обычно рисуют дети красками, когда велено изобразить «осень», и взрослым кажется, что это для красоты, ради сочетания желтого и черного. А Толя сказал, что летний свет придает всему объем, стереоскопичность, а зима – плоская картинка, и чем ближе к зиме, тем площе. Там, внутри деревьев, то есть, среди них – как Царство Божие внутри нас,
Они с Галей любили музей Ферсмана, а вот палеонтологический – нет, но в обоих поняли трогательность, они казались заброшенными, брошенными в первобытные лопухи, две огромные старые теплицы. Галя называла их старыми чудаками: ну разве может настоящий музей выходить в парк, глядеть на столы для пинг-понга. В музее Ферсмана Толе больше нравились сами минералы, а Гале – изделия из них, вроде пресс-папье с почти живыми ягодами из цветных камней.
Они сидели на скамейке у Чайного домика в Нескучном саду, Галя подняла указательный палец, и на него тут же спикировала синица. Толя пришел в восторг, а Галя сказала с обидой: знаешь, как это больно?
Неизвестно, кто построил Дачу «Голубятню». Галя видела ее из окна, но за книжками туда уже не ходила, была записана в районную взрослую.
Я обернулась на оклик: женщина семенила ко мне, то маша рукой, то прижимая ее к сердцу. Брат отставал, не торопился.
«Ох!… Представляете – не нашли. Витя говорит, это не четверка в письме, а единица…»
Брат ее ткнул пальцем в тетрадный лист, лиловатый и прозрачный от клеток, и издал слабый то ли посвист, то ли шелест. Я заглянула: и впрямь единица, 1-й Верхний Михайловский.
«Позвоните ей на мобильный»
«Звонила! Абонент недоступен. Ну и не надо беспокоить: мы ведь как сюрприз хотели. Галина все зазывала, да то дела, то случаи, а теперь вроде как осчастливим!»
И смеется, и лицо больше не жалкое, и белая блузка пахнем какими-то вырезными голубями, коньками, подзорами и наличниками, и огородами, и Ярославским кремлем.
Мы поднимаемся на пригорок. Здесь, в Верхних Михайловских, лучше бы им было застать октябрь. Нигде так не пахнет землей, как в октябре, а небо еще сухое, и асфальт как гравировочная пластина.
«Они с Галиной мне сводные. Мама с их отцом развелась, Витьку взяла и к родителям в Ярославль уехала. Там годика через два опять замуж вышла и меня родила. Вот, а Галя – у отца и его новой. Мачеха хорошая: в художественную гимнастику ее отдала. Галина у нас мастер спорта, по миру поездила, выступала. Личная жизнь, конечно, вся побоку… А мама меня когда первый раз привезла с сестрой знакомиться, приезжаем – а тетя Надя, Галинина мачеха, руки заламывает, дядя Сережа тоже весь чернее тучи: сбежала Галька. В шестнадцать лет. Со взрослым парнем, совершеннолетним. Сама через неделю вернулась.
Ее брат кивал, глядя под ноги.
«Витя тогда уже был женат. Помнишь, Вить, ты все собирался кого-то в Москве натравить на того парня – помнишь? Бог пронес… Ой, а тут же ведь Донской монастырь?!»
«Да, вот он, прямо перед вами»
«Я все монастыри в Москве знаю! У меня книжка, такая хорошая – батюшка дал!»
Ее глаза любят меня, Москву, батюшку, 1-й Верхний Михайловский. Я смотрю на косынку вокруг Витиной шеи.
То, что ты принимаешь за тоску, чаще всего что-то другое.
В день рождения Пушкина на Пушкинской площади устроили книжный развал. Торговали старыми книгами за «дорого», по большей части мужчины пенсионного возраста, иногда моложе, все в замасленных рубашках, с пропащими полуулыбками или мрачные. Это оно меня высмотрело, а не я его – «Москва-Петушки», первое издание, с бутылками на обложке. Я взяла, и из книжки выпало старое черно-белое фото: пустынная местность, горизонт, посредине торчит какая-то будка, не то землянка.
«Это Владивосток», – сказал продавец из «мрачных», не дожидаясь вопроса, и убрал фото за пазуху.
Не убегай от тоски. Потому что она не хищник, который тебя преследует, а собака, которая трусит рядом. Загляни ей в глаза, потрепи по холке. Скажи ей: ты моя собака, я люблю тебя.
Толя приподнялся и поцеловал меня.
«Ты мечтаешь о счастье, – сказал он однажды и улыбнулся совсем как продавец с книжной барахолки, будто сразу увидел счастье в виде чего-то маленького, – Это придет. Всем выпадает немного счастья»
«Не хочу никуда лететь, – сказала я, – Хочу сидеть на твоей ладони»
Он с чем-то возился за кухонным столом, черные от смазки пальцы перебирали детали, как будто лепили из пластилина. Попросил подать отвертку, и я вложила ему в руку.
«Галя до сих пор живет там, в 1-м Верхнем Михайловском проезде, напротив Дачи Голубятни, – сказала я, – Я узнала: она до сих пор живет там»
Отвертка крутилась быстро-быстро, а я догадалась, что это у него: дверной замок.
«Да что ты говоришь», – сказал Толя.
Я смотрела на белую ребристую ручку в масляных пальцах.
«Мне вчера приснилось, будто ты куда-то едешь и зовешь меня с собой. У тебя во сне был «трабант». Смех, правда?»
Ручка отвертки лоснилась и переливалась, а Толя вытер пальцы ветошью, долго мыл руки и тер щеточкой ногти, и мы сели пить чай.
Он не позвонил ни через день, ни через два, а потом прошла неделя. И я не звонила.
Как-то днем я шла по Малой Калужской, кто-то сзади поздоровался, и я узнала голос.
«Здравствуйте, – сказал он, обогнав меня, – я Синяя Птица Счастья. Исполню одно ваше заветное желание»