Мертвые не кусаються
Шрифт:
— Вы дрались?
— Вовсе нет! Мы репетировали пьесу, которую должны играть на празднике полиции 22 числа следующего месяца. Шедевр под названием «Молока не будет, но свистеть можно», неизвестный опус Жюля Мориака, продолжение его драмы «Рука в салатнице, или Мемуары полицейского-вегетарианца», разве она вам не известна?
Он буравит нас взглядом более трех секунд, а его глаза сходятся, как отверстия стволов ружья.
Он бросает шляпу на ближайший стул и вытаскивает желтоватую мятую карточку из кармана.
— Вот, полиция! —
Хочу возразить, но он резко прерывает меня, бросая «Исполнять!» тоном, который заставляет циркового льва прыгать через горячий обруч.
Повинуемся, стало быть.
— Отодвиньте ноги дальше!
Мы вынуждены прогибаться и упираться, чтобы не воткнуться мордами в стену.
Тот, который показывал удостоверение, устраивается верхом на стуле. Руки на спинке. Ствол оружия направлен на нас. Его приятель, напротив, убирает шприц и начинает обыскивать комнату.
Он быстр, точен, целенаправлен. Явно эксперт. Для начала он вытягивает пустые чемоданы Берюрье из стенного шкафа и бросает их на кровать. Потом ловко их исследует: одна ладонь внутри, другая снаружи и параллельно, исследуя толщину стенок.
— Что это значит? — бормочет Берю, едва оклемавшись от общения с ручкой.
— Еще один трюк нашего друга, чтобы сунуть палку в колеса! Он заявил на нас в здешнюю псарню!
— Но заявил о чем?
— Тихо! — рявкает наш страж.
Затыкаемся. Зачем нервировать этих господ?
Проходит какое-то время. Ощущаем только точные и быстрые движения обыскивающего. Вдруг, когда он обыскивает саквояж, купленный на дешевой распродаже, он испускает змеиное «тс-с», «тс-с».
— Есть? — бросает его товарищ.
— Есть! — отвечает другой, вынимая из кармана опасную бритву.
«Ш-ш-ширк».
— Моя сумка, банда вандалов! — орет Мастард.
Он дергается, чтобы устремиться на помощь своему багажу, которому грозит опасность.
— Не двигаться! — вопит наш надзиратель, направляя карманный ингалятор на спинищу Пузыря.
— Стой спокойно, Толстый! — уговариваю я.
В любом случае вмешательство уже не поможет, ибо сумка вспорота, как кролик на разделке.
Легкий свист бритвы.
Смотрим, выворачивая шеи. Тот улыбается.
Складывает свой карандашик.
Убирает.
Его пальцы лезут в образовавшуюся щель и вытягивают плоский полотняный пакет не толще галеты. Зубами легавый (вот псина) перегрызает толстую нить, которой зашит край пакета. Сует палец в отверстие, как врач проверяет наличие аппендицита. Его грязный палец становится белым от порошка. Пробует.
— Понятно, вот мы и с тайным грузом, — бормочу я. — Чтобы выбраться из такого дерьма, надо надувную резиновую лодку, пару крепких весел и современный компас!
Ва одиннадцать
Три
И, самое главное, три ночи!
Без известий, без посещений, без собеседников, за исключением тюремщика — полуидиота, глухонемого на всю катушку, который приносит мне жратву.
Я вопил.
Я стучал.
Угрожал, громыхал, рыдал, умолял, обещал, предупреждал, ломал, царапал, полыхал.
Напрасно.
Трата времени.
Единственный ответ: ватная тишина тюрьмы Санта-Круз, куда двое легавых в костюмах в клеточку, как окно моей камеры, доставили нас, сковав наручниками.
Допрос по установлению личности лысым желтым типом, дыхание которого пахло общественным туалетом. Наши фараонские фитюльки не произвели впечатления на этого функционера. Весь надменный, он не доволен бытием и видом блестящего заснеженного пика Теиде.
Я потребовал разговора по телефону с шефом в Париже. Он отказал простым движением головы, будто бродяге, который потребовал икры в меню ресторана на обочине пыльной грунтовки.
Они нашли килограмм чистого героина в сумке Берю и тысячу граммов в одном из моих чемоданов. Фелицию не забрали только потому, что не с кем было оставить Антуана и что, откровенно говоря, столь респектабельная дама, как маман, внушает уважение.
Она была в шоке, моя старушка.
— Но, Антуан, что это значит? Я же сама собирала этот чемодан…
— Не беспокойся, наседушка: один мерзавец решил подставить нас, но никаких последствий не будет…
Сейчас я начинаю думать, не слишком ли сгустил сироп оптимизма.
Три дня, три ночи!
Коварнее, чем лис, Маэстро.
Сожалею, вспоминая, что забыл попросить матушку предупредить Старика. Я так старался успокоить ее, казаться беззаботным, что нужная идея даже не возникла.
Теперь изображаю бабочку в камере. Жара тут, как в аду, ибо камера находится на самом верху здания.
Скучаю, зверею, извергаюсь.
Рогоносец века, ягнатки мои!
Как он поимел нас, Мартин! Настоящий мастер! Усыпил, уволок малышку, исчез. Да еще устроил, чтобы нас заграбастали бурдюки. Грязное дело, так как, поверьте, в стране Каудильо не шутят с допингом! Если обойдемся пятью кусками на рыло, то только при условии, что Старик призовет небо, землю и все остальное вокруг для смягчения ситуации.
Антинаркотические меры введены в действие Евросодружеством повсеместно и Франция тут в первых рядах. Так насобачились вынюхивать, что на таможне даже листают паспорта на предмет не спрятаны ли между страницами или в переплете пакетики.
Моя камера — это вам не звездочный отель. Она смердит дерьмом и засохшими тараканами. Стены серые, как у бутафорской камеры на сцене театра. На стенах такие же росписи, как у нас, только на эспаго. Когда человек протестует, он пишет на стенах. Народ выражает свой гнев с помощью острого камешка на гладкой плите. И остается ужасно преданным этому атавизму.