Мёртвый хватает живого
Шрифт:
Снег, фикус, оконные стёкла. И глаза мои устали. Всё это так. Я менял направление «Минокса», но видел я всё то же. Она определённо ела его.
Откусывала по куску от лица, от шеи — и съедала, пачкаясь в крови. Жевала недолго. Глотала. Попыталась откусить руку через рукав. Не получилось. Другую руку. Тоже не получилось. Рванула зубами у плеча, на шве. Рукав остался у неё в зубах.
Она оторвала этот рукав, второй рукав, рукава рубашки, и стала откусывать от рук, объедала кости рук так, будто каждое утро это делала. Потом перевернула мужа, вскрыла ему грудную клетку, буквально взломала
Поев из груди мужа, Танька оторвалась от него. Словно наелась. Встала, медленными шагами подошла к окну. И опять стала смотреть. Тут я присел. Спрятался за стену. Мне стало страшно. Мне показалось, что она взглянула на меня. Голая женщина, с лицом и грудями, перепачканными кровью и какими-то сгустками. Танька? Я уже сомневался, что это была она. Я во всём сомневался, и в том, что вообще видел это.
Я оставил на кухне бинокль и пошёл в ванную, умываться. Душ принять холодный. Я привык его принимать — такой, что аж кожа синеет. Но воды всё не было. Ни горячей, ни холодной. Глянув на кухне в бинокль, увидев голую кроваво-белую Таньку, скребущую ногтями оконное стекло и хищно раскрывавшую рот, я решил позвонить. В комнате я набрал номер «02», а за ним — «03».
«Ждите ответа»… «Ждите ответа»… «Ждите ответа»…
Глава шестнадцатая
— Нет? Да? — Доктор всё смотрел на белое лицо, прижавшееся к стеклу. Рычащее лицо. Рык было слышно тихонечко. Скорее, его было видно.
— У меня перестало болеть, Володя, — сказала Люба.
— Чувствуешь себя помолодевшей?
— Немного иначе. То есть ещё не понимаю, что я чувствую. Нет, опять не то.
— Ты не можешь поверить! — догадался доктор.
Конечно, она ждёт новой боли.
Но боли больше не будет. Боль осталась в прошлом. В прошлом, которое не вернётся. Никто не в силах его вернуть. Никакие миллионы и миллиарды, и ядерные ракеты его не вернут. Двадцать восьмого октября история начала отсчёт с нулевой точки.
«Будешь упорствовать — жизнь сломает тебя. Будет больно». — «Я сломаю жизнь, Клавдия Олеговна».
Никита стал стучать белыми кулаками в стекло. Потом скрести ногтями. Высунул язык. Тёмно-малиновый.
— Прежде мне казалось, Володя, что я и вправду не хочу этого.
— Тебе именно казалось. Инстинкт самосохранения сильнее вздорной морали.
— Так ли уж она вздорна, Владимир Анатольевич? — спросил Максим Алексеевич.
— Вздорна, когда её проповедуют ханжи и фарисеи. И ортодоксы всех конфессий и страт. Вздорна, когда ей поучают лишь для того, чтобы подавить и унизить. Чтобы эксплуатировать и наживаться. Чтобы обманывать — и обманом потешаться. Вздорна, поскольку прикрывает мораль совсем другую — мораль будто бы не общепринятую, но оформившуюся с эволюцией: переживание наиболее приспособленного (Спенсер).
Кстати, —
— А как у вас, Владимир Анатольевич?
Доктор отключил компьютер. Диск «C» отформатировался на 100 %.
— Вот как: «Будут первые первыми, и последние — первыми». Христианство по своей сути, так же как и коммунизм, строилось и теоретически, и практически на убийстве или искоренении несогласных. «Кто не со Мною — тот против Меня». «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают». «Враги народа». «Антисоветчики». И…
— И у тебя так же, — сказала Люба. — Только на съедении несогласных.
Лаборант отошёл от стекла. Наклонил голову. Ударил головою в стекло. «Пуммм!..» Стол завибрировал, монитор качнулся.
Стекло выдержит.
— Люба, но ты-то должна понимать. Это не фальшивое идеологическое противоборство, а натуральная биологическая необходимость. И что значит — «съедение»? Скорее уж, обкусывание. Объедание. Целиком никого не съедят. Это невозможно: поедаемый будет преобразовываться. Новый человек не ест нового человека. Ему нужна кровь и нужна плоть, но не плазма.
— Вот оно что, — сказал Максим.
Никита снова отошёл. Посмотрел на доктора. На всех, кажется, посмотрел. Вернулся к стеклу. Положил на него ладони. Скользя ладонями по стеклу, повернул голову вправо. Опустил руки. И сделал шаг, и пошёл — медленно — к выходу из отсека.
— Он думает? — спросил труповоз.
— Пока мне трудно судить, — отозвался доктор. — Но, очевидно, да. Он пробует думать.
— А могут эти… объеденные… поправляться? — спросил Максим Алексеевич.
— Это смотря до какой степени они объедены. И смотря по тому, будут ли они обеспечены едой.
— Обеспечены… — задумчиво повторил Максим Алексеевич. — Значит, не так, как по Марксу и Энгельсу: диктатура и класс-могильщик?
— Нет, никаких могильщиков. Никто не умрёт, — сказал доктор. — Вопроса «быть или не быть» самым парадоксальным образом не станет; само понятие «быть» в отношении людей и человеческого общества настолько переменит своё значение, что смешается поначалу с «не быть». Но так будет только поначалу. А потом, спустя десятилетия, «не быть» станут употреблять в новом социуме по отношению к обитателям, как сказал бы Маркс, предыстории…
Бум!
Это — в дверь.
— Никита, — сказала Люба.
— Увидел нас через стекло, попробовал выбить стекло, нашёл дверь, пробует её. Неплохо, — сказал доктор.
— А не съест он Свету? — спросил Максим Алексеевич.
— Пока догадается подняться из подвала по лестнице, Светка сама уже захочет есть, — сказала Люба.
Своею бодростью, энергичностью она напомнила Владимиру Анатольевичу ту самую Любу, которую в две тысячи пятом году он встретил в вестибюле медакадемии.