Мёртвый хватает живого
Шрифт:
Будь? Не будь?
— Ты что так долго? Что с водой, Стас? — спросила она, когда он вернулся и сел в неё в ногах. Поправил ей одеяло — так, как любил, чтобы поправляли ему: подвернул под ноги.
— Её нет, Леночка.
Она заметила, что он как-то странно смотрит на неё. Не то с нежностью, не то с желаньем пристать к ней, а не то вообще находясь в своей поэтической прострации. И говорил он странно: вместе «Леночка» сказал что-то похожее на «Ленотшка». Словно был немцем, и русский язык для него был вторым. А ведь дикция у Стаса была прекрасной. Лена ходила на его выступления
— Что с тобой, Стас?
— Языка почти не чувствую. И лица тоже. Не чувствую, как моргаю. Немею, будто мне вкололи что-то. Я трогаю лицо пальцами, кончиками пальцев, но ничего не ощущаю. Будто у меня нет лица. Представляешь?
Она приподняла голову, всмотрелась в его лицо.
— Ты бледный.
— Я смотрелся в зеркало. Сейчас пойду водкой разотрусь. И выпью стаканчик. Это, наверное, от ангины. Я заразился.
— Или тебя продуло. У окна.
— Непременно напишу стихотворение о сладком снеге.
Он ушёл на кухню.
«Что за сладкий снег? Поэтическая фантазия».
Она услышала собственный вздох. Он походил на старушечий.
«Заболеть нам обоим и умереть. Не в этом ли счастье? И от меня на работе толку немного, и его книги издавать никто не желает. Стихи, отвечают ему издатели, публика раскупает только марочные — и те малыми тиражами. Мы со Стасом стоим друг друга. Мы нужны лишь друг другу. Директор найдёт мне замену, а издатели обходятся (и будут обходиться) и без Стаса. И дети у нас не получаются. Но я я не пессимистка… Это от болезни. Всё окрашивается в чёрный-пречёрный цвет».
— Ты сказал, что ангина пройдёт… от твоего стихотворения, — сказала она, стараясь говорить погромче, пусть и через боль.
Он вошёл. С улыбкой.
— Ты не стал растираться водкой? И не выпил?
— Мне стало хорошо, Ленотшка. Водка — глупошти. Мне так хорошо никогда ешшо не было. И я понял. Хорошо — потому, что ты рядом со мной. Ты много лет меня любишь, и я много лет люблю тебя. И это так много. Что стихи, когда у нас есть любовь? Когда у нас есть то, о чём другие только метштают? Ангина? Нет ангины, Ленотшка. Любовь как сладкий снег: сколько ни ешь, никогда не наешься, и всегда будет вкусно…
— Неплохо, но не в ритм и не в рифму, кажется…
— Яшык… не шшувствует… не слушшается… мне надо… пошпать. Я путу тут. С топой.
— Залезай ко мне, мой Путу-Мапуту. — Она говорила, говорила, забывая о боли: — Да ты совсем без сил. И тяжёлый-то какой! И холодный. Ты и правда простудился. Погоди-ка, простуженные обычно горячие. Как я. Ну, я тебя сейчас согрею.
Она подвинулась к стене. Подумала: стена теплее Стаса. Да нет, такого быть не может. Это из-за обоев. Обои флизелиновые, плотные. Как могут какие-то обои утеплить кирпичную стену? На стене — обои, на Стасе — одежда. Он в футболке, в трико. И в трусах. Босой, правда. Одежда утепляет Стаса, значит, Стас и стена в одинаковых условиях. Что за чушь лезет мне в голову? В больную голову!.. Лена погладила руку, ногу Стаса. Лежащий бревном Стас был холодный и был как бы твёрже обычного. «От ангины я скоро разум потеряю». Вдруг ей показалось, что она не слышит его дыхания. «Уже потеряла». Лена задержала дыхание. Теперь
— Стас, — сказала она. — Стас.
Своей руки, которой она только что гладила Стаса, Лена не ощущала. Плечо, локоть чувствовала, а предплечье — нет. И кисть — нет. Словно рука по локоть пропала.
— Что же это за ангина такая! — Из глаз её брызнули слёзы. Сама заболела какой-то дрянью, и Стаса заразила!
Она подвинулась выше на подушку, подтянула голову Стаса (очень тяжёлую) себе на грудь и стала гладить его холодные волосы, холодную щёку, холодные губы и холодный нос. Накрыла его голову одеялом, чтобы ему было теплее. Стала гладить одеяло.
— Стас, не умирай, — шептала она, плакала, не чуя на щеках слёз, и думая, что надо встать и позвонить в «скорую», потому что Стас не дышит и Стас холодный, и она так и скажет в телефонную трубку: «По-моему, не дышит, по-моему, холодный». Да ему же надо сделать массаж сердечной мышцы!.. Но она поняла вдруг, что не чувствует левой руки. Совсем. До самого плеча. И шея немеет. И вторая рука тоже едва чувствуется. — Звонить в «скорую»? — сказала она. — Но со Стасом всё в порядке.
Она сказала это — и не ощутила боли в горле. Но и горла не ощутила.
— Стас, — сказала Лена. — Ты где был? — Она говорила с лёгкостью, горло совсем не болело. — Слышишь, мой друг, мой золотой… (она знала, он не любил обращение «мой золотой», оно словно бы напоминало ему о том, во сколько он ей обходится. Но вот вырвалось), мой друг, у меня прошла ангина. Как не бывало. Меня врачиха завтра выпишет. Я знаю, ты ушёл в себя. Я поняла: ты почти умер, сочиняя стихотворение. О, как же я люблю тебя!..
И она закричала.
Нет, боль была не в горле.
Боль была в ногах. Стас, развернувшись под одеялом, что-то делал с её ногами. Она кричала, и — о странность! — упивалась этой болью, и чувствовала голову Стаса, возящуюся под одеялом, и ей было так больно, так больно, что она, как ей казалось, вот-вот должна была потерять сознание, багровые калейдоскопические круги вертелись в её глазах, а глаза полыхали жаром, — а рук, шеи, груди она не чувствовала. Она, Лена, начиналась где-то от живота и продолжалась вниз, и ещё у неё было лицо и уши.
А потом боль стихла. Её будто выключили. Повернули регулятор на ноль.
— Я люблю тебя, Стас, — сказала Лена. Говорить ей было трудно, язык отяжелел, но это не имело значенья. Важно было, что Стас здесь, что она любит его, и что он любит её, и что он ест её.
Она откинула одеяло, сбросила одеяло с кровати. Кровь. Кровь. Стас уже доедал её ноги. Лена увидела свои белые кости. Действуя онемевшими, как бы чужими, руками, она потянула ночную рубашку, вытащила её из-под локтя Стаса, задрала на груди.