Мешуга
Шрифт:
— Можно поговорить с мистером Грейдингером?
— Говорите, — сказал я.
После некоторой паузы голос сказал:
— Надеюсь, я не разбудила вас. Это Мириам, помните меня?
— Вы меня не разбудили. Да, Мириам. Хорошо, что вы позвонили.
Как правило, я говорю по телефону тихо, но на этот раз я почти кричал. Потом она сказала:
— Наверное, Макс объяснил Вам, что я бэбиситтер. Кстати, как бы вы сказали бэбиситтпер на идише? Мать ребенка, за которым я присматриваю, живет на Парк-авеню. Она американка, а не одна из наших беженок. Я рассказывала вам вчера вечером о диссертации, которую я пишу о вас. Мне пришло в голову, что, может быть, вы могли бы встретиться со мной, так как у меня очень много вопросов к вам. Я понимаю, что это с моей стороны самонадеянно, и, если у вас не окажется времени или терпения для меня сегодня, я не обижусь.
—
— Вы уже завтракали?
— Нет. Я как раз направлялся в кафетерий.
— Могу я встретиться с вами в кафетерии? Я не знаю, говорил ли вам Макс, что я вожу машину.
— Автомобиль?
— Да. Я стала настоящей американкой. Это старая машина, но она на ходу. Что это за кафетерий? Где он?
— Бродвейский кафетерий.
И я дал Мириам адрес.
— Я доберусь туда за пять минут. Автомобиль у меня припаркован на улице, не в гараже. Когда вы дойдете до кафетерия, я уже буду там.
— А где Макс?
— Макс будет занят весь день. У него сегодня ленч с Иркой Шмелкес. Мы с ним долго говорили о вас прошлой ночью. То, что я люблю вас, неудивительно, но Макс признался вчера, что вы ему как сын. Я сказала ему, что позвоню вам сегодня утром. Ах, у меня накопилось так много, чтобы рассказать вам, и я даже не знаю, как начать. До свидания!
Мириам повесила трубку, Янекоторое время стоял у телефона, будто ожидая, что он снова зазвонит. Потом быстро взбежал на три марша лестницы к своей комнате. Там я переоделся в новый легкий летний костюм, который купил недавно. В течение своей жизни я несколько раз действительно любил, и бывали у меня другие отношения, которые можно было бы назвать любовью только наполовину. Однако сегодня утром меня охватило такое возбуждение, какого я не чувствовал уже много лет. «Может быть, это настоящая любовь? — спрашивал я себя. — Или это просто жажда нового приключения?»
«Бродвейский кафетерий» находился примерно в девяти кварталах, ближе к Восьмидесятой, чем к Семидесятой-стрит. Япредпочитал это место потому, что столы там были деревянными и кресла более комфортабельными, более хаймишь [55] , чем где-либо. Там был европейский дух, и часто говорили на идише, а иногда и по-польски. Мне не хотелось входить в кафетерий задыхающимся и взмокшим. Моралист и прагматик, живущие во мне, предупреждали, что я могу погрузиться в трясину таких сложностей, из которых никогда не выбраться. В ушах у меня звучал голос матери, говорившей: «Эта твоя Мириам не лучше, чем обыкновенная шлюха, а Макс Абердам беспорядочный распутник, сумасшедший развратник». Я слышал отца (сколько раз я это слышал?): «Когда-нибудь ты откажешься от того, что ты делаешь, и будешь питать к этому глубокое отвращение!»
55
Хаймишь( идиш) — домашние.
Было время, когда я мысленно отвечал родителям, спорил с ними — но не сейчас. Я подошел к кафетерию в тот самый момент, когда подъехала машина и из нее выпрыгнула Мириам, гибкая, с личиком как у школьницы. В белом платье она была восхитительна. Она улыбнулась мне и помахала рукой. Как она ухитрилась за такой короткий срок обрезать волосы, сделав мальчишескую прическу? Она показалась мне выше, стройнее и более элегантной, чем накануне вечером. У нее была белая сумочка и белые перчатки. Мириам одарила меня шаловливой улыбкой бывалой женщины, взяла за руку, и мы вошли в кафетерий так торопливо, что на какой-то момент прильнули друг к другу во вращающейся двери. Наши колени соприкоснулись. Нас обоих развеселило наше нетерпение. Я вытянул два чека из автомата около двери, и автомат дважды звякнул. Я заметил свободный столик у окна, выходящего на улицу,и сразу же занял его.
Мириам уверяла меня, что она не голодна и не хочет ничего, кроме чашки кофе. Однако, идя к прилавку, я решил принести завтрак на двоих. Хотя на улице я часто испытывал растерянность, в кафетерии мне все было известно — где лежат подносы, ложки, вилки, бумажные салфетки и так далее. Я знал, где раздача блюд, а где кофе. Когда я вернулся к нашему столику с яичницей, булочками, маслом, овсянкой, мармеладом и кофе, Мириам опять сказала, что уже ела, но тем не менее отведала яичницу, съела несколько ложек каши и отщипнула булочку.
Мы сидели за столиком, как двое беженцев, но жертвой Гитлера была только Мириам. Она смотрела в лицо бесчисленным опасностям, пока не очутилась под
Вскоре Мириам Залкинд (она сказала, что такова была ее девичья фамилия) призналась мне в своих секретах. Ее мать в тридцатые годы была в Варшаве коммунисткой — из тех, кого прозвали «салонными коммунистами» — и жертвовала деньги на помощь политзаключенным. У нее была любовная связь с коммунистическим «функционером», как их называли. Отец Мириам был членом Народной партии, но, когда эта партия потерпела поражение, он примкнул к сионистской партии «Поалай Цион» [56] (одновременно к правым и к левым) и поддерживал создание школ с преподаванием на идише. Брат Мириам, Моня, стал ревизионистом [57] ;он принадлежал к фракции Жаботинского и агитировал за прекращение британского мандата Лиги Наций на управление Палестиной, даже если для этого потребовался бы террор. Московские процессы, антисемитизм Сталина и его пакт с Гитлером отвратили мать Мириам от коммунизма. Когда Фаня, мать Мириам, удрала в Палестину с каким-то актером, отец Мириам, Моррис, привел поэтессу, которую звали Линда Мак Брайд. Мириам сказала:
56
« Поалай Цион» (Рабочие Сиона) — левая партия социалистов-сионистов в Польше до Второй мировой войны.
57
…стал ревизионистом… — Ревизионисты — радикальное крыло сионистов, возникшее в 1930-е годы под руководством Вл. Жаботинского, которое требовало немедленного создания Еврейского государства в Палестине и изгнания англичан, правивших Палестиной по мандату Лиги Наций.
— Она такая же Мак Брайд, как я турчанка. Ее настоящее имя Бейла Кнепл, она еврейка из Галиции. Ее первый муж был нееврей, и она взяла его фамилию. Я попыталась однажды читать ее стихи, но они вызывают смех. Она хочет быть современной и футуристкой. Кроме того, она пишет картины, и ее картины похожи на ее поэзию — мазня. Как мой отец смог воспылать любовью к такой йенте [58] , я никогда не пойму.
— Как вы понимаете, я не моралистка. Уменя были мужчины в Польше, и здесь тоже, и я всегда питала иллюзии, что люблю каждого из них или, по крайней мере, что он любит меня. То, что произошло с нашей семьей, это своего рода самоубийство. Вместо того чтобы покончить с собой в России или в концлагерях, многие беженцы принялись убивать себя здесь, в Америке, когда стали богатыми, сытыми, оказались в безопасности. Дня не проходит, чтобы не услышать о смерти кого-нибудь из друзей. Вы верите, что это случайное стечение обстоятельств?
58
Йента— ( идиш, букв. «девица») — здесь провинциальная, местечковая женщина; это слово часто ассоциируется с именем (Енте, Ентл), ставшим нарицательным, как, например, русское Фекла (ср. «связался с какой-то феклой»).
— Я не знаю, чему верить. Существует такая вещь, как желание смерти.
— У меня это тоже есть, — сказала Мириам. — Я учусь, читаю, вдохновляюсь вами и другими, мечтаю о счастье, путешествиях, о том, чтобы иметь ребенка, — а потом начинаю уставать от этой отвратительной игры и хочу покончить со всем. У Макса это желание даже сильнее, чем у меня. Он вечно говорит о смерти. Он хочет обеспечить всех беженцев, особенно меня. Каждые несколько недель он меняет завещание. Он достаточно оптимистичен, чтобы считать, что фортуна от него не отвернется, но я уверена, что рано или поздно он все потеряет. Он, вероятно, говорил вам, что у меня есть муж, Стенли Барделес. Это маньяк, графоман, упертый писака безо всякого таланта. Он отказывается дать мне развод и создает всякого рода трудности. Макс убедил себя, что я беспомощная маленькая девочка, ребенок, но на самом деле у меня часто бывает чувство, что я старая, очень старая.