Мешуга
Шрифт:
Я сказал:
— Дурацкая мелодрама. В самом деле, Мириам, это чересчур. Какая-то безвкусица. Как ты можешь дать такой обет? Я на двадцать лет старше тебя, а Макс на сорок.
— Я это знаю. Но что бы между нами ни происходило, я не хочу, чтобы ты лежал бессонной ночью, думая, что я обманываю тебя с другими.
— Какую цену может иметь клятва, данная тем, кто не верит в Бога?
— Я верю в Бога.
— Можно я уберу свечи?
— Пусть горят.
— Я тоже должен дать такой обет? — спросил я, удивляясь собственным словам.
— Нет, нет, нет. Ты мне ничего не должен. Это я уезжаю от тебя, а не ты от меня. Я буду с Максом, и ты можешь иметь любую, кто тебе понравится.
Было что-то древнее и внушающее благоговейный страх в голосе и поведении Мириам. В моем горле застрял комок. В этот момент мне вспомнились родители, дядья, тетки, моя двоюродная сестра Эстер — все, погибшие от рук нацистов. Эти свечи, горящие среди белого дня, напомнили мне свечи, которые ставят в изголовье умершего. Я старался объяснить себе, что церемония была театральной, всего лишь проявлением женской истерии. Но вместо этого я
Я вновь услышал слова Макса: «Когда дело идет о настоящей любви, Мириам целомудренно чиста».
— Сколько еще будут гореть эти свечи? — спросил я.
— Пока сами не потухнут.
В этот вечер Мириам не позволила мне зажечь электричество. Она делала все домашние дела при тусклом свете двух свечей: готовила для нас ужин на своей кухоньке, потом укладывала вещи в три большие дорожные сумки, которые собиралась взять с собой в Израиль. С белым платком на голове она напоминала мою маму в те времена, когда я был маленьким мальчиком, который ходил к Фишлу, местечковому меламеду в Радзимине, или в хедер Моше Ицхака в доме пять по Гржибовской улице в Варшаве. На ломберном столике Мириам поставила тарелки и разложила серебряные приборы, все в молчании, как будто я был ее юным подопечным, а она только что вышедшей замуж хасидской женой. Я не мог оторвать глаз от двух маленьких язычков пламени, как будто раскрывавших лживость окружающей буйной цивилизации — культуры неверующих, бесчисленных машин и изобретений, терзающих мир последние два столетия. «Как могут две грошовые свечи так изменить настроение мужчины и женщины?» — спрашивал я себя. Мы ужинали иначе, чем раньше, меньше разговаривали, понижали голос. Это было странно, но мне казалось, что руки Мириам стали более деликатными, а пальцы длиннее и красивее. Ее прятавшиеся в тени глаза излучали какое-то благородство, о существовании которого я успел забыть. Прошли годы с тех пор, как я заглядывал в святую книгу или заходил в освященное место. Но мерцание пламени свечей вернуло меня в Дома Учения и хасидские избушки, где я начинал изучать страницы Гемары. Первые комментарии Мишны в трактате Берахот всплыли в моей памяти, и я начал бормотать нараспев:
— Когда Шема читается по вечерам? С того времени, как жрецы входили, чтобы съесть их приношения, говорил Рабби Элиезер. И мудрецы беседовали до полуночи. Рабби Гамлиель говорит, что до рассвета…
— Ты что-то сказал? — спросила Мириам.
— Кое-что из Гемары.
Она пошла в ванную чистить зубы. Ялег на кровать, и она пришла ко мне в ночной рубашке с кружевной отделкой, которую я раньше не видел. Она сказала:
— Slub по-польски означает бракосочетание, а также — обет.
— Да.
— Сегодня я сочеталась с тобой браком, — провозгласила она.
Мы обнялись и лежали молча. Мириам извивалась в моих руках; ее тело было горячим, она дышала часто, как в лихорадке. Она сказала:
— Не беспокойся. Я ни к чему не принуждаю тебя. Я сочеталась с тобой браком, не ты со мной. Я знаю, что я тяжко грешна перед Богом, перед тобой, перед Максом. В старину я была бы изгнана из общества или даже побита камнями. Но какое дело Богу до того, что делают маленькие людишки на этой планете? У него во Вселенной мириады миров и других созданий, и других душ. Даже здесь, на Земле, не все живые существа следуют одним и тем же законам: у нас был пес, который спаривался с собственной матерью. Подожди, я схожу, взгляну, горят ли еще свечи.
Мириам встала с кровати и пошла в гостиную. Она вернулась, говоря:
— Одна свеча выгорела, другая еще мерцает.
Мы заснули и проснулись ровно через три часа. Пробуждение оказалось для меня облегчением, потому что мне снилось, будто я приглашен знакомым писателем в квартиру на верхнем этаже высокого здания. Я привел с собой какую-то женщину, которая одновременно и была, и не была Мириам. Я позабыл принести хозяевам бутылку вина и вышел, сказав, что скоро вернусь. Я начал спускаться по бесчисленным маршам лестницы — там не было лифта, — и когда наконец добрался до улицы, то с удивлением обнаружил, что я не в Нью-Йорке, а в местечке, среди небольших деревянных домов и немощеных тротуаров с лужами и ручейками, как после дождя. Вокруг бродили козы, и цыплята поклевывали зернышки. «Разве это возможно?» — спрашивал я себя. В одном из домов была открыта дверь, и я вошел, чтобы спросить, где найти лавку, торгующую вином. Там оказалось целое сборище молодых людей и девушек, которых я знал в Варшаве. Все они здоровались со мной, а одна девушка в разорванном платье и поношенных туфлях выругала меня за то, что я ее бросил. Она стояла и читала стихотворение, которое показалось мне знакомым. «Где я? — спросил я. — Это Нью-Йорк? Я был приглашен в дом писателя и спустился за бутылкой». — «Какой город? — спрашивали все. — Как зовут писателя?» И тут я понял, что забыл и то и другое. «Это где-то на Бродвее, — сказал я, — но не на Манхеттене, а в Квинсе». Они смотрели на меня, но не понимали ни слова. Я оказался в Польше, но как? Кроме того, в Польше теперь совсем нет евреев. И что скажет мой хозяин? В этот момент я услышал голос Мириам:
— Баттерфляй, ты спишь?
— Нет.
— Который час?
— Двадцать минут третьего.
— Ах, Баттерфляй, я не могу покинуть тебя. Я уже тебя теряю. Я хочу остаться с тобой, но Макс ждет меня. Он мой отец. Он очень болен. Я так боюсь!
— Чего ты боишься?
Мириам не ответила. Она прикоснулась своими губами к моим.
Я на время переехал в квартиру Мириам, но не сдал свою комнату на Семидесятой-стрит. Теперь, когда Макс возвратил мне взятые в долг три тысячи долларов, я чувствовал себя богачом. Я получил три приглашения
— После того как вы с Максом были здесь последний раз, я не разговаривала с живыми людьми.
Мы договорились встретиться в два часа дня накануне Рош Хашана. Несмотря на то, что дома на Семидесятых, Восьмидесятых и Девяностых улицах между Бродвеем и Централ-Парк-Вест были полны евреями, не было видно никаких признаков Осенних Праздников. [142] Бродвей выглядел в точности так же, как в другие дни года. В Нью-Йорке виноград, ананасы и гранаты не были чем-то таким, что продавцы специально оставляют для Рош Хашана. Звуки шофара [143] не были слышны в синагогах в месяце Элул. [144] Никто не пытался победить сатану, остановить его поношение народа Израиля. Постоянные гудки автомобилей и грохот могли бы заглушить даже звуки шофара, возвещающие приход Мессии. Я купил для Цловы коробку шоколада с надписью «Ле шана тов тиктейве » [145] и шел к Риверсайд-Драйв, где находилась квартира Привы и Макса. По дороге я остановился и купил номер газеты «Форвард». Среди торжественных статей, посвященных наступающим праздникам, и новогодних приветствий от различных еврейских организаций, а также от президентов США и Израиля последний выпуск моего романа вносил в газету штрих будничности — сцена происходила в варшавской тюрьме.
142
Осенние Праздники — Рош Хашана— еврейский Новый Год (от сотворения мира); Йом Кипур— Судный День, Суккотили Кущи — праздник сбора урожая, когда евреи семь дней живут в шалашах; Шмини Ацерет/ Симхат Тора— в честь дарования Торы пророку Моисею на горе Синай. Осенние Праздники проходят в течение трех-четырех недель в сентябре — октябре.
143
Шофар(бараний рог) — во время новогодней службы в Рош Хашана в синагоге трубят в бараний рог для пробуждения богобоязненности в народе и в память о том, как звуками шофарасобирали народ у горы Синай при обнародовании десяти заповедей.
144
Элул— шестой месяц по еврейскому календарю, соответствует августу — сентябрю.
145
…« Ле шана тов тикетейве»… — «Пусть вас запишут на хороший год» — традиционное новогоднее поздравление; в Торе есть упоминание «Книги жизни», куда Бог записывает имена праведников, но в народе считают, что туда попадают все, кому суждено пережить этот год.
Я позвонил в дверь, и почти сразу же появилась Цлова, в переднике и домашних туфлях. Я попросил ее приготовить ленч не слишком сытным, так как вечером должен был обедать с Фрейдл и Мишей Будниками. Хотя Фрейдл считала себя анархисткой и атеисткой и верила, что религия это опиум для народа, на праздники она готовила в соответствии со старыми традициями — на Песах у нее была маца, четыре бокала вина, горькие травы, харосет; на Рош Хашана она ставила на стол редиску, яблоки с медом, морковь и голову карпа. У нее всегда был графин со сладким еврейским вином. Приготовленные Фрейдл блинчики, клецки, оладьи на Хануку, бабка на Шавуот и хоменташи [146] на Пурим были первоклассными. Для Хошана Раба [147] она пекла халу и резала морковь «кружочками». Халу для Пурима она заплетала с обеих сторон и посыпала шафраном. Предками Фрейдл были многие поколения набожных евреев и хасидов.
146
Хоменташи— треугольные пирожки с маком.
147
Хошана Раба— название одного из дней праздника Суккот.
Едва Цлова открыла дверь, из кухни донеслись ароматы нашего ленча. Она обняла и поцеловала меня. Когда я вручил ей коробку шоколада, она воскликнула:
— Транжир!
Стол в столовой уже был накрыт. Цлова уверяла меня, что беженцы перебили китайский фарфор и прекрасный хрусталь Привы, но сервировка вполне годилась для банкета. Через некоторое время Цлова пригласила меня к столу. Мне и раньше было известно, что одинокие люди, как мужчины, так и женщины испытывают необычайную нужду в разговоре. Как только мы сели за стол, на котором стояли рубленая печенка, томатный суп, каше варничкес с грибами и компот, а также чай с лимоном и разные варенья, Цлова принялась пересказывать историю своей жизни, насыщая ее новыми деталями и происшествиями. Она ела, курила и болтала.