Место издания: Чужбина (сборник)
Шрифт:
Отобранные для этой книги короткие рассказы (фрагменты? крохотки? корявки? – как их ни называй) просты и прозрачны. Они следуют славной традиции «Повестей Белкина», «Героя нашего времени», рассказов Гоголя, Толстого, Лескова, Чехова. И хотя создавались они далеко за пределами России и печатались вдали от России – они всей сущностью своей принадлежат великой русской литературе.
Леонид Аринштейн
Письменно
Дарьин
Терпела-терпела да и говорит Дарье мать:
– Ну, Дарья, иди за Еремея карнаухого замуж. Теперь привереды-то эти нам не к лицу. Отбарствовали, будет…
Еремей – вдовой, из мещан пушкарских. Лицом – черный, волосатый, чисто окаяшка. А глянет – так Дарью инда одернет всю. И одного уха нету: во сне, шутки ради, ему обрезали. Ну, против материной воли куда же? Поплакала-поплакала Дарья и пошла к венцу.
Утром в мужнином доме Дарья в первый раз прибирала косы под бабий платок. Косы – русые, длинные, красота, под платок не лезут никак, и руки не слушаются – ночью замучилась. Не стерпела Дарья, пала на лавку, да в голос.
А Еремей за столом сидел, вино пил: от вчерашнего осталось. Как кулаком брякнет об стол:
– С первого дня кричать? Ты по ком кричишь, а? Замолчи! Сейчас чтобы смеялась! Смеись, ну?
А как засмеешься, когда в три ручья слезы?
– Смеись, говорю! Не хочешь? – да за волосы Дарью, и потуда таскал, покуда и вправду не стала смеяться смехом смертным, исходным.
Так и пошло бабье бедованье. То была Дарья разбитная, бойкая, а теперь – вроде мыши: все норовит в угол забиться, уйти от еремеевых глаз волчиных, от рук железных…
Только и отдыху Дарье, когда Еремей уедет по своим делам. Уедет – обязательно Дарью на ключ замкнет. Ну да это уж пусть: зато отоспится и поплачет всласть, и девичью песню вспомнит, протянет тихонько.
И день, и два, Еремея нету.
– Эх, если бы, окаянный, застрял где-нибудь… Заколодило бы его, прихлопнуло бы. Богородица дево, мать пресвятая, угомони ты его, расшиби окаянного…
А он – легок на помине – сейчас в дверь и стукнет. Избитый, в синяках весь – еще страшнее.
– Ты что ж, мне не рада? Опять мокроглазая? Ну, погоди, дай тулуп сыму… – и пошло писать…
Ярмарками – у Еремея дела самые главные. Цыгане какие-то, маклаки с красными платками шейными. Шушукают, шепчутся, по рукам бьют. И к ночи – как помелом вымело: и гости все, и хозяин сам со двора.
Утром Дарья с ведрами выйдет – глядь, в закуте лошадь привязана. Батюшки мои, да когда ж это?
А Еремей уж тут:
– Ну, чего, как баран на новые ворота? Вчера купил…
Через два, через три дня приезжал из Моршанска старовер Капитон
Недолго Благовещенья посчастливилось Еремею карноухому: ночью привел целую тройку лошадей, да каких еще. Прикатил старовер, сбежались маклаки в красных шейных платках. И уж сколько тут на радостях пито было – того и не счесть.
Шум, гам, гвалт, от «собачьих ножек» дым зеленый. Один Еремей пил молча, будто только самого себя слушал. И все гуще срастались у него брови, все темнел, все чугуннел.
Старовер козлобородый с вина ярился, наскакивал на всех:
– Табашники! Накурили дьяволу-то! Ваша троица – в табаке роется! Щепотники! Зверю десяторожному служите!
Но старовера не слушали; рыжий маклак божился, что был у него в прошлом году подсед, – все рыжего совестили:
– Подсе-ед! Эх, ты, естество! Бабка-то у тебя есть, копыто есть?
Рыжий уж сапоги снимал – бабку показывать. А старовер лисьим картузом вертел под самым под носом у Еремея:
– Мошкара, мещанинишки! Да я вас со всем барахлом и с женками покушпо… Дашка, сюды! Подь сюды, говорю… – за подол поймал Дарью, облапил – и к себе на колени.
А у Дарьи ноги, как из охлопьев, подгибаются, и ни крикнуть, ни охнуть, и кого-то сейчас Еремей…
Чугунный, от тяжести очень медленный, встал Еремей, снял со стены безмен.
– Хек! – по башке старовера. – Хек-хек! – хекал, как дровосек добрый, рубил разом – за ухо карнаухое, за Дарью, за всю свою жизнь…
Одна в избе. Старовера сволокли на кладбище, Еремей – в остроге. Керосин в лампе всю ночь жгла, с головой укрывалась Дарья: жуть одолела, тоска.
А раз утром окно раскрыла: черемуха расцвела, стоит в ризке белой – белица, из монастыря вырвалась, рада-радешенька белому. И на черемухе воробьи верещат.
Как проснулась Дарья – вдруг поняла, что ведь теперь одна-одинешенька, вольная…
– Слава Тебе, Владычица, прибрала окаяшку карноухого!
Да платок бабий – долой, да косы – наружу.
– А вот не хочу за водой идти: в лес пойду… – и в лес залилась.
– Ты бы, Дарья, в остроге-то его проведала, – Дарью корила мать.
А Дарья только фыркала:
– Вот-ще, дюже мне нужно! Еще шкрыкнет чем, душегуб!
Осенью Еремея судили. Присяжные – мужики да мещане, народ твердый. Припомнили Еремею и конокрадство, и все: закатали на каторгу.
Тут уж у Дарьи – вся тягота с плеч долой… То все еще боялась: ну-ко-сь из острога сбежит, ну-ко-сь отпустят его. А теперь дело верное. Выкинула из головы Еремея, как сор из избы.
Жизнь травяная, медленная. Думаешь – лет пять обернулось, а всего только год прошел. И уж все быльем поросло, уж видывали задонского Савоську у Дарьи в палисаднике, уж поговаривали.