Место издания: Чужбина (сборник)
Шрифт:
Казалось, ей не было холодно сидеть на сквозном ветру; казалось, ей были безразличны приходы и отходы поездов; казалось, было безразлично и то, что уже кончался день, наступал вечер и что через несколько часов наступит ночь; старуха все сидела и сидела, словно она никуда не ехала и не шла, словно ей было безразлично все, даже самое время.
Станционный кассир, проходя уже несколько раз мимо старухи, тоже приметил ее и, наконец, возвращаясь в третий или четвертый раз, с участием спросил ее:
– Куда, бабушка, едешь?
– Некуда мне путь держать, соколик,
– Здешняя ты?
– Нет, не здешняя, батюшка.
Кассир остановился, заложил руки в обшарпанные по краям карманы форменной тужурки.
– Та-ак. Может, приехала откуда?
– Приехала, приехала поутру, – сиповатым голосом ответила старуха.
– Из каких краев будешь?
– Отколь приехала, оттоль и приехала… А тебе-то, соколик, нешто не все одно? – спросила старуха и концом головного платка стерла набежавшие на глаза очередные слезы.
– Мне-то, и верно, все равно, да сидишь-то ты тут с самого утра, а уж скоро к ночи дело… К кому приехала?
– Ни к кому, родной.
– Ну, может, по делу какому, а?
– А каких же делов-то у такой старухи, как я? – тихо прошамкала в ответ собеседница.
– Ф-фу-у! – с шумом выпустил изо рта воздух кассир. – Странная ты, бабушка…
– Странная, говоришь? Оченно странная, вон – и странничаю странная-то… Только чего ж ты тогда, мил-человек, к странной-то привязался? Я тебе не помеха, ты мне не помеха, ни у меня делов к тебе, ни у тебя делов ко мне нету.
Кассир резко повернулся и пошел быстрыми шагами к станционному зданию.
Вскоре, осведомленный кассиром о странной старухе на платформе, появился дежурный по станции: он важным, медленным шагом приблизился к ней и остановился перед нею.
– Здрасьте, мамаша, – сказал он развязным тоном и чрезмерно весело, покачиваясь на тонких длинных ногах с носков высоких сапог на каблуки и обратно, и почему-то быстро сбил правой рукой на самый затылок красную форменную фуражку, из-под козырька которой выбивался примятый кок волос.
– Здравствуй, соколик, – почти приветливо сказала старуха.
– Отдыхаете? – осведомился дежурный, все так же покачиваясь на ногах.
– От чего отдыхать-то, родимый, да и не время отдыхать, отдыху-то таперь никому, почитай, нет; в гробу, Бог даст, отдохну, когда время придет.
– Все это резонно-с, мамаша; даже очень вы это резонно заметили-с, – согласился дежурный. – Куда же направляетесь?
– А никуды, мил-человек, не направляюсь.
– Как же так возможно? Скоро ночь подойдет, переночевать где-то надо же вам.
– Для старой да для странной везде найдется место. Найдется. Аль прогонишь?
– Платформа, мамаша, вроде как железнодорожная путь (русские железнодорожники младших должностей это слово часто употребляли в женском роде), а на пути в ночное время посторонним находиться не полагается, – сбил фуражку набок дежурный энергичным жестом, освободил примятый козырьком кок и несколько раз перекачнулся на ступнях ног.
– Не полагается… – задумчиво и недовольно повторила старуха. – Строгий ты, мил-человек, даром что молодой, а
– Куда же ты пойдешь?
– Гонишь, а еще спрашиваешь. Это, сокол ясный, мое дело, это, мил-человек, я сама знаю и докладывать тебе не буду.
Перекачнулся еще раз на больших ступнях молодой дежурный по станции, поправил выбившийся из-под фуражки непослушный кок русых волос, пожал в недоумении плечами и ушел.
Совсем смерклось.
В те годы городская электрическая станция не работала, горожане вечерами сидели по домам с чадившими самодельными керосиновыми коптилками, так как керосина в продаже не было и нужно было предельно экономить горючий материал; поэтому-то и на железнодорожной станции, как смеркнется, пользовались для освещения старинными масляными фонарями.
Железнодорожник-«ламповщик» зажег на потонувшей во мраке платформе три тусклых фонаря с непротертыми, но, на удивление, уцелевшими стеклами. Фонари освещали слабым желтым светом очень небольшое пространство платформы: каждый – небольшой полукруг непосредственно под фонарем.
Когда «ламповщик» возился с последним фонарем, на тихой платформе зазвучали уверенные, тяжелые шаги старшего дежурного из продотряда и одного из солдат; они направлялись прямо к уныло темневшему вдали силуэту старухи.
Приблизившись к ней, старший сразу же приказывающим тоном распорядился:
– А ну-ка, старая, развяжи кошелку!
Солдат встал совсем рядом со старухой и звякнул прикладом винтовки об асфальт платформы.
– А чегой-то тебе, мил-человек, этто так антиресно? – спокойно вскинула на военного слезящиеся глаза старуха.
– Полагается так. Много ль хлеба аль муки везешь?
– Отколе хлебушко-то, отколе мучка таперича? Ну, смотри, смотри, коли хлеба ищешь, – проговорила с явной насмешкой старуха. – У Расеи ноне ни хлеба, ни мучки, у горемышнойто, – прошамкала она, не торопясь сняла варежки, сунула их в карман ватной старенькой кофты, тоже не спеша, трясущимися сухими пальцами стала – в который уж раз в этот день! – расколупывать туго завязанный узел мешка. – Всякому таперича есть дело до всего, – ворчала она, – всякий всякому таперича в глотку смотрит, аки волки али гады, прости Господи! – и перекрестилась, окончив развязывание тугого узла. – Ну, смотри, паренек…
– Не крестись, чего, старая, рукой машешь! – вмешался солдат, опиравшийся на винтовку. – Ноне в обчественных местах религиозный культ не полагается, все культы отменили…
Старуха перебила:
– А вот, сынок, доживи-ка до моих годков, тогды тоже перекрестишься… Не полагается!.. У вас всё – не полагается!.. Я ваших «культ» не понимаю и об их разговаривать не могу и не буду, а Расея завсегда в Христа-Бога верила и будет верить. А он говорит – «не полагается».
Старший между тем запустил руку в мешок: