Место под солнцем
Шрифт:
В классических арабесках ничто не держит на земле, единственная точка опоры — большой палец ноги, но ты не упадешь. Взлететь можешь, упасть — нет. Чтобы держаться и не падать, крутить без передышки десятки чистых пируэтов, зависать над землей в па баллонэ на несколько бесконечных мгновений, легко и твердо приземляться на носок напряженной вытянутой стопы, похожей на карандаш с остро отточенным грифелем, — для этого надо вкалывать тяжелей, чем шахтер в забое.
Когда Катя была еще совсем маленькой девочкой, с тонкими, по-балетному выворотными ногами, с длинной беззащитной шейкой, с огромными ясными шоколадно-карими
Великого танцовщика Асафа Мессерера после минутной вариации в «Лебедином озере» обследовали медики и были в шоке: пульс, дыхание и все прочие показатели не укладывались ни в какую биологическую схему. Живой организм по всем медицинским расчетам должен был просто взорваться от перенапряжения. Но балетный организм не взрывается, а взлетает и парит над потной, грязной, беспощадной землей. Однако в самом изящном вдохновенном полете надо холодно и четко рассчитывать дыхание на каждое следующее движение танца.
Все, что не было балетом, проходило как бы чуть в стороне, если и трогало, то не слишком, если обижало, то не до слез. Иногда она влюблялась в своих партнеров, ровно настолько, насколько это было нужно, чтобы па-дэ-дэ наполнилось теплым светящимся воздухом влюбленности, но никогда не теряла голову, легко и быстро, как классические фуэтэ, закручивались и таяли романы. Катя приземлялась на вытянутый носок, твердо стояла на земле, ни разу не страдала всерьез, и, если кто-то начинал страдать из-за нее, ей не было дела.
В восемьдесят седьмом году часть выпускников Московского хореографического училища была приглашена во вновь созданный театр Русского классического балета. Двадцатилетней Кате Орловой предстояло танцевать ведущую партию в балете «Госпожа Терпсихора». Это было сложное, помпезное, трехчасовое действо, полуконцерт, полуспектакль, музыку написал модный композитор-авангардист, хореографию поставил старый знаменитый балетмейстер, приверженец классических традиций. Костюмы и декорации разработали художники постмодернисты. Предполагался очередной переворот в истории балета, а получилось всего лишь роскошное шоу, яркое зрелище — не более.
Этой премьерой открывался первый сезон новорожденного театра. Потом был банкет.
В двадцать лет Катя еще не устала от шумных «тусовочных» сборищ, ей нравились быстрые пустые разговоры, мелькающие улыбки, собственное отражение в зеркалах, в чужих восхищенных и завистливых глазах. Еще не было в душе ядовитой лихорадки уходящего времени. То, что балетный век короток, она знала лишь теоретически. Ей казалось, впереди — сплошное яркое, успешное «сегодня» и всегда будет не больше двадцати.
В ту ночь, на банкете, на ней было строгое узкое платье из темно-синего бархата, в ушах и на пальцах сверкали старинные прабабушкины бриллианты, длинные каштановые волосы стянуты тяжелым узлом на затылке, она самой себе ужасно нравилась, и это было важнее всего на свете, даже важнее станцованной только что премьеры, и блестящей финальной импровизации, трижды повторенной на «бис», и огромных букетов, которыми была завалена гримуборная.
Ее поздравляли, целовали, с кем-то знакомили. Щелкали фотовспышки. В банкетном зале было столько знаменитостей, что рябило в глазах. Кто-то подлетал к Кате с диктофоном, с почтительными и ехидными вопросами
Катя даже не поняла сразу, откуда взялось это странное головокружение, почему ноги вдруг сделались ватными, кожа под прохладным бархатом платья стала сначала горячей, потом ледяной, словно у Кати поднялась температура — не меньше сорока градусов.
«Грипп… воспаление легких… малярия… откуда малярия? Здесь не тропики. Я просто сошла с ума. Что происходит?» И только через миг она заметила упорный, немигающий взгляд из глубины зала. Заметила и замолчала на полуслове, забыла о милых случайных собеседниках, с которыми только что весело обсуждала премьеру, кончиком языка скользнула по пересохшим губам, залпом допила шампанское.
Банкетный зал со всем его блеском, звоном бокалов и приборов, с расслабленными и напряженными лицами, с красавицами, чудовищами, умниками и дураками, с тихой музыкой вспотевшего ресторанного оркестра, с пьяным смехом, пустыми разговорами, вспухающими здесь и там, как радужные мыльные пузыри, — все провалилось куда-то. Остался только этот чужой мужской светло-серый взгляд, который обволакивал Катю с ног до головы, приближался, плыл к ней сквозь толпу, заслоняя, отодвигая все остальное, и не было спасения… — Я ничего не понимаю в балете, но вы гениально танцевали. Хотите еще шампанского?
Спокойная улыбка, очень низкий голос, серый, под цвет глаз, костюм, короткий ежик волос, почти седых, с едва намечающимися ранними залысинами. Он еще не представился, а уже взял под руку, повел куда-то в соседний зал, где распаренные пары отплясывали рок-н-ролл, и встрепенувшийся оркестр оглушительно ударил в уши.
— Я не хочу шампанского, я не хочу танцевать, — беззвучно, одними губами, произнесла Катя.
— И хорошо, давайте тихо исчезнем… Его звали Баринов Егор Николаевич. Он был экономистом, доктором наук, заведовал огромным отделом в Институте экономики при Академии наук, печатал хлесткие умные статьи в «Московских новостях», «Огоньке» и «Новом мире». Тогда, в восемьдесят седьмом, ему было сорок три. Для политика это если не юность, то ранняя молодость. Имя Егора Баринова знала вся Москва, за номерами журналов и газет выстраивались ночные очереди у киосков «Союзпечати». Он входил в команду молодых реформаторов при правительстве Горбачева.
Стояла пасмурная сентябрьская ночь. Баринов отпустил шофера, они шли пешком через бульвары — Тверской, Петровский, Гоголевский. Он что-то говорил, остроумно рассказывал о чем-то важном, злободневно-политическом, накинул Кате на плечи свой пиджак, как в плохом кино, и тут же мягко пошутил по этому поводу, обнял, прижал к себе, смеясь и продолжая говорить… В темном одиноком такси они стали жадно целоваться, по ночному радиоканалу передавали «Болеро» Равеля, и потом в огромной пустой квартире, в теплой чужой тишине все еще звучала в ушах эта случайная торжественно-нервная музыка… Утром он целовал ее сонные, чуть припухшие глаза, варил бразильский кофе, который был дефицитом, экзотикой даже для Кати, выросшей на спецзаказах Союза кинематографистов. Поднос с тонкими старинными чашечками принес прямо в постель, улыбался, нежно гладил, перебирал длинные распущенные Катины волосы и не давал опомниться.