Место свидeния
Шрифт:
Федор всегда любил чтение, и ныне, благодаря Оксане и ее друзьям, он читал сочинения незнакомых ему авторов, исчезнувших или живых, большинство из которых кочевали в виде самиздата. Впоследствии он думал, что, вероятно, в этих машинописных или рукописных страницах доныне незнакомый ему и ставший отрадным холодок свободы привлекал его больше, чем сама литература. Вместе с Циоменко они приобрели престарелый радиоприемник, "времен Нерона", как шутил Федор, и часто слушали зарубежные русскоязычные передачи, которые с трудом продирались сквозь обвалы и громы глушения.
Через год его посетило вдохновение, причем совершенно неожиданно. Из-за безобидного гриппа он оказался в плену своего зимнего капища в течение недели. Оксана навещала его почти каждый день, но вечера были долгими и одинокими. В течение пяти ночей он неутомимо заполнял своим летучим почерком несколько школьных тетрадей.
Эта небольшая фантастическая повесть именовалась "Архивы А.М.И.Т.Р.А.Н.О." и была откровенно вдохновлена рассказом писателя-диссидента, который он слышал по "Немецкой волне". Затейливая аббревиатура
Через несколько дней, возвращаясь поздно вечером в Удельную, Федор был свирепо избит в пустом вагоне пригородного поезда неизвестными негодяями. На рассвете его поместили в хирургическое отделение раменской больницы. Операция длилась пять часов. Когда Федор впервые смог взглянуть в зеркало, его забинтованная физиономия напомнила ему голову невидимки в фильме "Невидимый идет по городу". Оксана, скорбно глядя на него и ласково касаясь его рук, уверяла, что малиновые шрамы бесследно исчезнут через год. Но они не исчезли.
Месяц спустя он покинул Раменское и узнал, что Первая городская больница отказалась от его услуг. Он искал работу грузчика на пакгаузах, путевого рабочего в метро или ночного сторожа. Иногда его милостиво принимали на работу, но через несколько дней безо всякой причины неожиданно сообщали об увольнении. Два рослых милиционера явились в Удельную, предложили немедленно покинуть незаконно, без прописки, занимаемое жилище и угрожали арестом.
Начались его московские скитания. Они длились год. Летом он часто проводил ночь в скверах или на вокзалах, зимой - иногда у Оксаны, когда ее родители отбывали на дачу, иногда у Станислава или Валентина, или у неизменно гостеприимного Соколова, который охал при виде неузнаваемого лица Федора, обезображенного малиновыми шрамами. Он же иронически сообщил приятелю, что исчезнувший Циоменко также покинул Удельную, женился на дочери какого-то советского строчилы-прозаика, работает на московском радио и сторонится старых приятелей. На всякий случай Федор записал его телефон.
Но холодок свободы с машинописных и рукописных страниц веял все сильней. Многие из знакомых получали приглашение в Израиль и, миновав затворы тюремного государства, направляли свои стопы в Америку, Новую Зеландию или Тасманию. Федор понял, что он должен выбирать между пошатнувшимися вратами тюрьмы и неуверенно сияющей свободой. Он был уверен, что Оксана последует за ним. Ее отказ был больнее, чем избиение и прочие мытарства. Они долго пили какое-то прескверное молдавское вино, прежде чем Оксана, пошатываясь, приблизилась к нему и совершенно трезвым голосом ласково шепнула на ухо: "Поезжай, дружок, ты прав, но я никогда не покину..." Дружок мысленно завершил ее фразу: она думала не о родине, о Святославе. Федор давно догадался о ее любви, кажется, так и оставшейся неразделенной, к этому молчаливому и язвительному поэту.
Перед отъездом он позвонил Игорю Циоменко. Ничего не говоря о будущей окончательной разлуке, он предложил ему встретиться. "Сегодня невозможно, деловито заметил тот, - я иду на "Золотого петушка" в Большой", - и повесил трубку. Больше Федор его не видел.
Он провел несколько месяцев в имперской Вене, ожидая канадской визы и опекаемый добрейшим Берендорфом, который однажды с дружеской усмешкой познакомил его с "моим собратом по политической партии". Федор понял смысл этой усмешки, когда узнал, что пожилой собрат носил ту же фамилию, что и его собственная - monsieur Eugene Soloviev. Сын русского полковника и бельгийки из Льежа, он жил неподалеку от Монжа и занимался лесными угодьями. Monsieur Soloviev предложил поселиться в его имении и со временем стать лесничим. Эта щедрая помощь впоследствии легко объяснилась: Евгений Павлович страстно желал выдать свою дочь за русского. Вместо того чтобы уехать за шесть тысяч километров от Вены и за десять тысяч - от покинутой родины, Федор с удовольствием совершил автомобильную прогулку в шестьсот километров, оказался в уютном предместье провинциального бельгийского города, женился на mademoiselle Marie Soloviev, скромной некрасивой особе, и занялся лесными угодьями тестя. Молодая жена по-русски не говорила. После смерти Евгения Павловича у Федора не оказалось ни одного русского собеседника. Тео не жалел об этом. Он ни о чем не жалел. Он изгнал из памяти свои русские мытарства и воспоминания об Оксане, так же как и о своем
В Страсбурге на площади Клебер Тео Соло нанял черный "Ровер" и направился к Килю. Карминное солнце нежно раскрашивало снежные верхушки плечистых лип и тщедушных березок, бежавших от него вдоль автодороги. Он без труда добрался до W., небольшого сонного городка с островерхой кирхой и единственной улицей, на краю которой неожиданно появилась небольшая церковка с голубым куполом и ярко-золотым крестом. С ней соседствовал большой краснокирпичный дом. Запарковав "Ровер" во дворе, Тео вошел в раскрытую настежь дверь, где его встретил господин в коротких кожаных штанах, дубленке и шляпе с таким залихватским петушиным пером, что он не удивился б, если бы его обладатель вдруг закукарекал. Узнав об открытке Берендорфа, предназначавшейся отсутствовавшему отцу Николаю, господин с приятным розовым лицом сообщил, что священник вернется в полдень, - все прихожане приглашены на обед с блинами. Затем русские артисты дадут концерт. Гостю было предложено отдохнуть в небольшой зале, но Тео предпочел совершить небольшую зимнюю прогулку в незнакомом городке. Он вернулся за пятнадцать минут до обеда. Отец Николай, со своей русой бородой и русскими скулами, в самом деле напоминал традиционного батюшку. Его окружали чада от трех до двадцати лет. Соседка за столом, говорливая русская дама, только что совершившая паломничество в Лурд, шумно восхищалась исцелением паралитика. Тео отметил, что некоторые из ее слов ему остались непонятными. Другой сосед, маленький и пугающе худой русский, с восторгом рассказывал историю недавнего посещения Москвы и в то же время с восторгом любовался малиновыми узорами семги, красной икрой и розовой молокой, украшавшими гигантский румяный блин. Тео слушал, учтиво улыбаясь. Его недавний знакомец, розоволицый немец, расставшийся с дубленкой и шляпой, на превосходном русском языке шумно приветствовал появление четырех застенчивых гостей, заметно обескураженных общим вниманием: "Константин Иванович! Леля! Прошу вас! Вот ваши места!"
Поднялась веселая суматоха, сопровождаемая грохотом передвигаемых стульев, русско-немецкими фразами и приветливым смехом. Тео не забыл облика Игоря Циоменко - и ему показалось, что лицо бывшего ночного стража - но в юном женском варианте - смущенно осветилось ярким электрическим светом обширной залы. Когда молодая гостья повернулась в сторону Тео, он содрогнулся: она быстро и равнодушно взглянула на него аметистовыми глазами Оксаны и тут же перевела взгляд на его соседа, приветливо улыбнувшись ему, как старому знакомцу. Тот прервал свое нескончаемое повествование и помахал ей бледной ладошкой. "Наша певица, Леля Циоменко... Вы не знакомы с ней? У нас в хоре поет. У нее чудное сопрано... Ее муж, православный немец, наш регент. Он, к сожалению, в отъезде... Да вы снимите ваш пиджак, здесь жарко", - заметил он, прежде чем вернуться к своему рассказу, следя, как его сосед прикладывал бумажный носовой платок к мокрому лбу.
Два других пришельца были невразумительного возраста, который, вероятно, приближался к шестидесяти, если не к семидесяти годам. Игорю Циоменко должно было быть около пятидесяти лет (он был на несколько лет старше Федора). Когда гомон спал, Тео, по-прежнему слушая многоречивого соседа, тайком принялся изучать лица вновь прибывших гостей.
Нет, ни один из них не напоминал ночного сторожа, с синькой его больших глаз и пшеничной шевелюрой. Тот, что сидел слева от Тео, в сером пиджаке и темном свитере грубой вязки, был безобразно толст и лыс. Его крупный нос напоминал гниловатую грушу и заячья губа была розовой, как только что затянувшаяся рана. Он видимо мучился от духоты и одышки, крупные капли пота растекались по мертвой коже скверно бритых щек и достигали брыластого рта. Ему, вероятно, был в тягость праздничный гул, вьющийся над столом, рокот и хохот соседей, громогласной немецкой четы. Крошечные очи этого гостя, давно утонувшие в багровом жире щек, извергали тусклый блеск раздраженного вепря. Тео заметил, что, когда блин отказывался подчиняться его неуверенной вилке, он насаживал его короткими опухшими пальцами и вытирал жир красной бумажной салфеткой.
Другой новопришелец - такая же бесформенная туша, с давно исчезнувшей шеей, но добродушный и улыбчивый - не сводил глаз с розовых ломтей семги и маслянистых холмиков черной икры, которые аккуратно накладывала его молодая соседка. Вряд ли в этой телесной гробнице могло покоиться юное и гибкое тело исчезнувшего ночного сторожа.
В конце обеда золотистоволосый молодой человек звучно обратился к гостям на шатком русском языке. Он приглашал через час вновь собраться, но на этот раз в Wohnstube, 10 где состоится концерт старинных русских романсов с участием "нашей замечательной певицы", Лели Циоменко. Молодая особа с аметистовыми глазами пылко порозовела. Сосед Тео продолжал разглагольствовать и остолбенел от неучтивости собеседника, который стремительно покинул стул, когда очаровательное сопрано Лели Циоменко перелетело через стол: "Папа! Ты с нами или останешься отдыхать?" Туша с грушеобразным гнилым носом, отдуваясь и задыхаясь, раздраженно заявила, что пойдет смотреть телевидение. Вскоре массивная серая спина согбенного толстяка исчезла в белоснежном проеме двери. Тео последовал за ним.