Место встречи изменить нельзя (сборник)
Шрифт:
– Да, наверное… – сказал я осторожно, поскольку меня одолевала секретная мыслишка провести с Варей время отдельно от Жеглова – очень уж я казался самому себе невзрачным на его фоне.
– Значитца, так, – повелел Жеглов, не обращая внимания на мою осторожность. – Будешь дома, возьми там пару банок мясных консервов и плитку шоколада, а я тут сгоношу чего-нито насчет святой водицы…
– А ты переодеваться не будешь? – спросил я.
– Чего мне переодевать? – захохотал Жеглов, полыхнув зубами. – Я, как Диоген, все свое при себе имею…
У меня был час на сборы, и весь этот час я добросовестно трудился. Наверное, ни разу в жизни я так долго не собирался.
Вот так я поборолся немного сам с собой, и эта борьба была с самого начала игрой в поддавки, как если бы я сам с собой играл в шахматы, заранее решив выиграть белыми. Я решительно встал и пробуравил шильцем еще дырку справа и две дырки слева. Полез в чемодан и достал оттуда увесистый фланелевый сверточек, развернул его и разложил на столе мои награды. Принес из кухни кружку воды и зубной порошок, потер немного – так, чтобы высветлились, но и не сияли как новенькие пятаки. Потом не спеша – я это делал с удовольствием, поскольку знал, что эти знаки должны удостоверить, что я не по тылам отирался четыре года, а был на фронте, – неторопливо привинтил справа оба ордена Отечественной войны, Звездочки, гвардейский знак, а налево пришпилил орден Красного Знамени, все семь медалей, польский крест «Виртути Милитари» и бронзовую медаль «За храбрость». Накинул на себя мундир, застегнулся до ворота, продел под погон портупею, посмотрел в зеркало и остался жутко собой доволен…
В гардеробе клуба Тараскин и Гриша Шесть-на-девять о чем-то сговаривались с ребятами из мамыкинской бригады. Увидел меня Гриша и закричал:
– Ага, вот Шарапов пришел, мы его сейчас туда направим!.. Иди сюда, Володя!
– Сейчас. – Я сдал шинель и фуражку в гардероб, подошел к ним и шутя козырнул: – Для прохождения службы прибыл…
Тараскин смотрел на меня, как будто его заморозили, потом сказал медленно:
– Ну и даешь ты, Шарапов…
– Вот это иконостасик, – сказал восхищенно Гриша.
– Да ты не красней! – хлопнул меня по плечу Мамыкин. – Чай, свои, не чужие…
– Это я от удовольствия, – пробормотал я смущенно.
– Тихарь же ты, Шарапов, – мотал сокрушенно головой Тараскин. – Хоть бы словечко сказал…
– А что я тебе должен был говорить? – спросил я растерянно.
– Шарапов, я о тебе заметку в нашу многотиражку напишу, – пообещал Гриша.
– Да бросьте вы, в самом деле!
И в это время появился Жеглов. Он меня в первый момент, по-моему, не узнал даже и собирался пробежать мимо и, только поравнявшись, заложил вдруг крутой вираж, присмотрелся внимательно, оценил и сказал Мамыкину:
–
Даже мамыкинские «задохлики», стоявшие тут же, рассмеялись, и я сам был уже не рад, что стал предметом всеобщего обсуждения и рассмотрения. А Жеглов, одобрительно похлопывая меня по спине, сказал:
– Вот когда за работу в МУРе тебе столько же нацепят, сможешь сказать, что жизнь прожил не зря. И не будет тебя жечь позор за бесцельно прожитые годы…
Ребята гурьбой отправились в зал, а я стал прохаживаться в вестибюле. Подходили знакомые и неизвестные мне сотрудники, многие с женами, все принаряженные, праздничные, торжественно-взволнованные. Прошагал мимо начальник отдела Свирский в черном штатском костюме, на лацкане которого золотом отливал знак «Заслуженный работник НКВД», в красивом галстуке. Около меня он на минуту задержался, окинул взглядом с головы до ног, одобрительно хмыкнул:
– Молодец, Шарапов, сразу военную выправку видать. Не то что наши тюхи – за ремень два кулака засунуть можно. – Он закурил «беломорину», выпустил длинную синюю струйку дыма, спросил: – Ну как тебе служится, друг?
– Ничего, товарищ подполковник, стараюсь… Хотя толку пока от меня мало…
– Пока мало – потом будет много. А Жеглов тебя хвалит… – И, не докончив, ушел.
Наверху в фойе играл духовой оркестр, помаленьку в гардеробе стали пригашивать огни, а Вари все не было. Я сбежал по лестнице к входным дверям, вышел на улицу и стал дожидаться ее под дождем.
И тут Варя появилась из дверей троллейбуса, и, пока она шла мне навстречу, я вспомнил, как провожал ее взглядом у дверей родильного дома, куда она несла найденного в то утро мальчишку. И казалось мне, что было это все незапамятно давно – а времени и месяца не простучало, – и молнией пронеслась мысль о том, что мальчонка-подкидыш и впрямь принес мне счастье и было бы хорошо, кабы Варя согласилась найти его в детдоме, куда его отправили на жительство, и усыновить. Ах, как бы это было хорошо, как справедливо – вернуть ему счастье, которое он, маленький, несмышленый и добрый, подарил мне, огромное счастье, которого, я уверен, нам с избытком хватило бы троим на всю жизнь!
А Варя, тоненькая, высокая, бесконечно прекрасная, все шла мне навстречу, и я стоял под дождем, который катился по лицу прохладными струйками, и от волнения слизывал эти холодные пресноватые капли языком. Дождевая пыль искрами легла на ее волосы, выбившиеся из-под косынки, и я готов был закричать на всю улицу о том, что я ее люблю, что невыносимо хочу, чтобы завтра мы с ней пошли в загс и сразу же расписались и усыновили на счастье брошенного мальчишку и чтобы у нас было своих пять сыновей, – и что я хочу прожить с ней множество лет – например тридцать, и дожить до тех сказочных времен, когда совсем никому не нужна будет моя сегодняшняя работа, ибо людям нечего и некого будет бояться, кроме своих чувств; и еще хотел сказать ей, что без нее у меня ничего этого не получится…
Но не сказал ничего, а только растерянно и счастливо улыбался, пока Варя раскрывала надо мной свой зонтик и прижимала меня ближе к себе, чтобы я окончательно не вымок. Мне же хотелось рассказать ей об Эре Милосердия, которая начинается сейчас, сегодня, и жить в ней доведется нашему счастливому подкидышу-найденышу и остальным пяти сыновьям, но Варя ведь еще не знала, что мы усыновим найденыша и у нас будет своих пять сыновей, и она не слыхала в глухом полусне смертельной усталости рассказа о прекрасной занимающейся поре, имя которой – Эра Милосердия…