Метель
Шрифт:
— И всегда Он! Всегда Бог хранит. И это даже закон такой, самим Богом установленный: «множитесь и плодитесь» или что-то в этом роде, милочка. Вы разве это не читали в Ветхом Завете?
Неизвестно, какой оборот принял бы этот философический разговор двух дам, но ему помешал Александр Петрович Полянов, неожиданно появившийся на пороге комнаты. Он был в пальто и в шляпе, потому что по рассеянности забыл снять их в передней. По-видимому, он не ожидал найти у себя гостью и, увидав Марью Павловну, нерешительно остановился, недоумевая.
— Что это
— Извините меня, пожалуйста, — пробормотал Александр Петрович. — Это я устал очень. У меня голова как чужая.
Александру Петровичу было тогда ровно сорок лет. Белокурый и голубоглазый, высокий и худой, с впалой грудью и костлявыми плечами, с длинными руками, болтавшимися всегда нескладно, он производил впечатление двойственное: было что-то милое и детское в нем и, с другой стороны, было что-то легкомысленное. Нетрудно было плениться ясностью его взгляда и простодушною улыбкою, но не менее легко могли смутить всякого его развязность и торопливость.
И на этот раз недолго длилось недоумение Александра Петровича. Он подошел к Марье Павловне и, целуя ее пухленькие ручки, поспешно начал болтать какой-то вздор и совсем уж непочтительно.
— Можно ли вас не узнать, Марья Павловна? Ведь, вы единственная. Вы ведь можно сказать, надежда России, опора и основание. Как же без вас? Вы ведь наша земля, можно сказать. Вы ведь само Плодородие, которое Золя воспел. Знаете? Как ваше потомство? Скоро ли появится еще один превосходный Сусликов? У вас ведь все мальчики родятся.
— А я вот вашу супругу упрекаю сейчас за равнодушие к женскому предназначению, — засмеялась Мария Павловна, не очень негодуя на грубоватые шутки Полянова.
Но Александр Петрович уже не слушал того, что говорила ему госпожа Сусликова. Ему не до того было. Он был, по-видимому, чем-то озабочен чрезвычайно. И рассеянность его была слишком очевидна. Шляпу он снял, а пальто все еще болталось на его тощей и нескладной фигуре. Он взял кисти из банки и стал что-то подмазывать на этюде, стоявшем у окна.
Гостья почувствовала, что пора уходить. Господа Поляновы не удерживали ее вовсе. Им надо было поговорить наедине. Это было совершенно ясно. Марья Павловна торопливо одевалась в передней, с любопытством поглядывая то на рассеянного и озабоченного Александра Петровича, то на расстроенную и взволнованную Анну Николаевну, забывшую тотчас же о миллионах, которые должны были так скоро ей достаться.
И в самом деле, едва только ушла Марья Павловна, между супругами Поляновыми произошло объяснение.
— Саша! Ты принес денег? — спросила Анна Николаевна, взглянув на мрачное и беспокойное лицо мужа.
Он кисло улыбнулся, стараясь скрыть смущение.
— Не дали. Представь себе. Касса, — говорят, — открыта у них по понедельникам, а сегодня четверг. Понимаешь?
— Но ведь так нельзя. Ведь,
— Ничего, ничего. Все уладится. Я придумаю что-нибудь, — бормотал Полянов.
— Конечно, уладится. Я сама знаю. Но когда — вот вопрос. Я, Саша, по правде сказать на выставку надеюсь. На этот раз раскупят твои natures mortes. Это уж наверное. Быть того не может, чтобы их не купили.
— Выставка вздор, — угрюмо отозвался Полянов, пожимая своими костлявыми плечами. — Покупают тех, кому повезло, кто умеет любезничать с критиками и меценатами. Так всегда было, так и будет. Надо что-нибудь другое придумать.
Но Анна Николаевна не хотела расстаться со своею надеждою.
— Вовсе не вздор выставка. У Ломова покупают, и у Табунова покойного тоже покупали. Почему же у тебя не станут покупать?
Но Полянов с таким отчаянием обхватил голову руками и так безнадежно-уныло всем своим телом опустился на дырявый диван, что Анна Николаевна тотчас же замолчала.
— С выставкою ничего не вышло. Я с ними поссорился, — проговорил он, наконец, неохотно и глухо. — Жюри выбрало из десяти моих работ только одну. Я тогда взял ее обратно. Понимаешь?
Анна Николаевна побледнела:
— Низость. Какая низость! Они завидуют тебе.
— Ты не волнуйся, пожалуйста, — сказал Полянов ласково и взял жену за руку. — Ты не волнуйся. Я все устрою. Мне бы только кончить мое «Благовещение». Надо еще занять денег и старые векселя переписать — вот и все. У меня даже план есть.
— Да, если бы нам только занять где-нибудь. Ведь, получу же я наследство в самом деле.
— Конечно, конечно… А сколько у нас денег сейчас?
— Два рубля.
— И прекрасно. Я сейчас у швейцара занял три рубля. До завтра мы проживем. А завтра я пойду к этому Сусликову.
— Зачем?
— Я у него занять хочу. Тысячу рублей у него хочу занять.
— А я сегодня говорила madame Сусликовой, что мы богаты. Я, право, Саша, не сомневалась в этом. Мне казалось почему-то что мы больше не будем нуждаться никогда. Я не знаю, почему это я так решила.
— Не беда. Тем лучше, если ты сказала так.
В это время вернулась домой Танечка. Она тихо вошла в комнату и молча села в углу. Эта восемнадцатилетняя девушка вовсе не походила характером и наружностью на своих родителей: не было в ней ни торопливости, ни болезненной впечатлительности, а в глазах не загорались беспокойные и тревожные огни. Напротив, взгляд ее чуть косящих глаз пленял как-то бестревожно и улыбка на ее милых губах не казалась случайной. Но какая-то грустная морщинка легла чуть заметною чертою около ее умных бровей. Руки ее были нежны и тонкие пальцы выразительны. И неслучайно, должно быть, Александр Петрович на портрете ее, который висел тут же без рамы, пытался написать эти руки с особенным старанием.