Метели, декабрь
Шрифт:
Костлявый, во фронтовом френче и галифе с крагами, по-военному вытянулся, вручил папку. Письмо, телефонограмма. Сообщил, что должны звонить из окружкома, товарищ Голубович. Башлыков прочитал письмо, телефонограмму — ничего особенного. Поднял голову.
— Больше ничего нового?
В хитрых, плутовских Мишиных глазах вспыхнули озорные огоньки.
Но он сразу же осекся, по одному мимолетному движению бровей Башлыкова перехватил — секретарю райкома сегодня не до шуток. Сразу посерьезнел, напустил на себя важность, тихо и с достоинством направился к двери.
Башлыков посидел минуту неподвижно. Сгорбившийся, усталый, озабоченный с виду и
Услышал снова звон в ушах, почувствовал нудную ломоту в спине, в плечах. Не выспался. Утомился. Надо бы прилечь на каких-нибудь десять минут. На десяток минут, и все пройдет. Он с трудом преодолел усталость — чего жаловаться, холить себя. Решительно встряхнулся, протянул руку к газетам, положенным на стол.
Выбрал «Правду» и минский «Рабочий»: узнать об общих и республиканских новостях. Газеты были для него ежедневной, неизменной потребностью, читать их было так же необходимо, как смотреть, чтобы видеть.
Строка за строкой втягивали его в беспокойный необъятный мир, отзывались разными чувствами: радостью, гневом, нетерпением. Он внимательно вчитывался в то, чем живет мир, ловил заинтересованно новости из Гомеля, вести об округе. Искал, нет: ли чего о районе, невольно волнуясь: а вдруг критика. Ни похвал, ни критики не было… Район не вспоминали. Но это не успокоило. За всем, что он читал о других районах, чувствовал свой. Все, что там, близко ли, далеко, происходило, воспринималось им так, будто касалось его лично.
Каждый раз, когда читал газеты, Башлыков особенно сильно чувствовал единство всего, что делается в деревнях и районах страны. Вся страна виделась ему как одно необъятное, великое поле, где идет тяжелое коллективное наступление. Где по всему полю кулацкие звериные выстрелы, поджоги, смерть активистов и пожары. Где идет лютая, кровавая классовая борьба. Он чувствовал, что наступление предстоит на самом большом накале, что именно теперь надо напрячь все силы, чтобы сломить противника, двинуться дальше. Каждый шаг теперь берется с боем, но его надо брать. Каждый район берет, и он должен взять.
Среди всех этих мыслей одна представлялась Башлыкову особенно важной. Он всегда помнил, что наступление это, каким бы тяжелым ни было, должно идти самыми быстрыми темпами. Темпы — это цель, к которой надо стремиться всеми силами, которой необходимо отдать все. Темпы — это не просто успех, это жизнь. Он видел, что движение на поле наступления неровное: одни вырываются вперед, другие отстают. Тем, кто впереди, почет и слава, тех, кто позади, бьют. И справедливо.
Сегодня в отстающих будет плестись он. Его район.
Башлыков нервно свернул газету, отложил. Снял трубку телефона, приказал соединить с Апейкой.
— Поговорить надо. Зайди.
Начал мерить неспокойными шагами кабинет из угла в угол.
В новом еще здании старого местечка, что вытянулось вдоль низины по Припяти, мерил и мерил кабинет чернявый человек в синей гимнастерке. Он своей озабоченностью, настроением был похож на многих других, которые на полях, в местечках, городах жили, проводили совещания, спешили куда-то через заснеженные просторы. Тысячи людей, большинство которых не знали лично друг друга, не думая друг о друге, были объединены одними хлопотами, одними стремлениями.
При всем том это были очень разные люди, и в разных обстоятельствах начинали они этот день. Башлыков — в обычной обстановке. Вокруг него были нехитрые, артельной,
Более всего волновал Башлыкова взгляд орехового цвета глаз из-под смоляной, без единой сединки, жесткой шевелюры. Внимательные глаза эти, казалось Башлыкову, всегда смотрели прямо на него. Казалось, спрашивали: как ты тут? Когда дела ладились и было хорошее настроение, взгляд этот не только не волновал, а радовал. Будто было кому показать свой труд. Доложить, что не подвел. Сегодня Башлыков, сам не замечая того, не подымал глаз…
Как только вошел Апейка, Башлыков перестал шагать. Пожал руку и озабоченно направился к столу. Не надо терять времени. Он сел и только собрался начать разговор, как резко, требовательно зазвенел телефон.
Башлыков невольно повернулся, однако трубку не взял. Минуту медлил, настороженный, сосредоточенный. Не скрывал тревоги. Потом превозмог себя.
— Башлыков слушает, — сказал уверенно, с достоинством. По имени, которое он назвал, отвечая на приветствие, Апейка догадался: на другом конце провода трубку держит секретарь окружкома Голубович. Апейка заинтересованно прислушался.
Башлыков говорил:
— Был в отъезде. Собрание проводил… Не могу похвалиться, — сказал Башлыков, как бы вынужденный признаться в неудаче. — Нечем хвалиться… Тридцать семь хозяйств… Да, за неделю… Да, меньше процента… Да, топчемся… — Башлыков не возражал, самокритично судил себя. Он соглашался, терпел те жесткие слова, которые слушал, заметил Апейка, с непривычной выдержкой, даже спокойно. Видно, потому, что Апейка хорошо знал: то, что пока сообщил Башлыков, не самое худшее. Он понял причину сдержанности, которая сквозила в словах секретаря райкома. Чего тут горевать, если есть худшее.
Потому, что это худшее было еще впереди, Апейка ждал дальнейшего беспокойно. Скажет или не скажет, теперь или на другой раз отложит?
Башлыков, видимо, колебался. Апейка понял это по тому волнению, даже отчаянию, которое появилось в глазах Башлыкова. Башлыков окинул взглядом комнату, остановился на мгновение на Апейке, но не увидел его. Он полностью отключился.
Вдруг на лице Башлыкова появилась решимость. А, что будет, то будет!
— Дмитрий Андреевич! — заговорил он твердо. — Я обязан доложить вам: у нас прорыв! Распался колхоз «Рассвет». Я как раз там и был! Разобрался в причинах, провел собрание! Надеялся выправить положение, но не смог!.. — какое-то время Башлыков молчал, ждал, что там скажут. Однако там тоже молчали. Потом спросили, он ответил: — Двадцать девять хозяйств.