Между людьми
Шрифт:
Жить у дяди мне надоело. Меня попрекали тем, что я понапрасно жгу свечи, мало получаю жалованья; мне мешали читать разговоры, песни и дядина музыка. Кроме этого, дядя стал крепко испивать водку, ругался на весь дом, бил тетку, играл в карты и много проигрывал. Тетка плакала, просиживала целые ночи, ворожила в карты и заставляла меня читать вслух книги. С каждым днем мне тяжелее и невыносимее казалась служба; судья меня не любил за то, что я переписываю бумаги горному члену; товарищи говорили мне, что я ничего не делаю и беру взятки. Захотелось мне простору, одному захотелось жить - и жить в губернском городе. Я стал проситься в губернский город. Дядя и тетка долго не соглашались.
– Ну, какую тебе черную немочь делать там?
– На службу буду проситься.
– А отчего здесь не служить?
– Не могу…
– Мало ли что - не могу!.. Вишь ты, мы тебе нелюбы стали! Выстегать бы тебя надо!
Я ворчу.
– Молчать!
– крикнет дядя, я и замолчу.
Через несколько времени, когда дядя был весел, я возобновил свою просьбу - отпустить меня
– Не забывай ты нас, ради бога!
– говорила тетка.
– Не забуду, - говорил я, и жалко стало мне тетку. Бедная женщина! знаю, что ты любишь меня по-своему, как сына. Но я не могу жить с тобой: мне свободы хочется, а ты только мешаешь мне.
– Прощайте!
– крикнул я ей, когда лошади рванулись, побежали, - и стал я думать о новой жизни, о том: поумнею ли я?
Теперь только я чувствовал себя свободным человеком.
Когда я был очень мал, мне нравилось кататься. Меня, маленького, тетка часто, зимой, возила в лубочных санках, закинув на грудь, поверх капота, веревочку от козел санок. Я болтал ногами, махал руками, кричал от удовольствия, что меня везут, дергал за веревочку, отчего тетка злилась. Когда я подрос, мне нравилось кататься в масленицу с катушек, то есть с небольших гор, сделанных из снега и обливаемых водой. Меня тогда удивляло то: отчего это до масленицы народу мало катается в городе, а с четверга масленицы весь город запружен лошадьми. Даже самый бедный человек, которого никогда не увидишь на лошади, и тот, смотришь, сидит в санях или пошевнях с знакомыми, и тот катается. Смотришь - все какие-то веселые: одни уж очень пьяны, только руками машут да головой, ничем не покрытой, клюют; другие - песни орут; третьи насвистывают и наигрывают на гармониках. На нас, маленьких, тогда не обращали внимания ни наши родственники, ни важные люди, до нас нисколько не касающиеся; нас обыкновенно пичкали в углы, для того, вероятно, чтобы показать людям, что и они птенцов имеют. Зато если нас, детей, одних пускали ездить, мы давали себя знать: гикаем, насвистываем; если кто держит витень, то от него достается и своим лошадям, и чужим, и людям не нашего сорта; на нас смотрели зеваки и дивились нашей молодцеватости. Несмотря на наше малолетство, мы, дети бедных людей, были сильнее и крепче баричей и при этом, не стесняясь, высказывали баричам в глаза свое неудовольствие, обзывая их, как только могли выдумать. Родные наши на эти слова ничего не отвечали: или отворачивали головы в другую сторону, или уж очень были заняты смехом, своими разговорами; но мы, от нечего делать, старались как-нибудь разозлить барышень и баричей. В особенности меня удивляло то: отчего это наши родные не могут так свободно выражаться вслух, как мы, дети? Наконец я понял, почему это на нас не обращали внимания: потому что мы малы, нас считали за собачонок, которые только облают, а вреда не сделают; нас убеждать было трудно, а вся досада вымещалась на наших родителях, которые были в зависимости от начальства. Что прощалось нам, то не прощалось отцам нашим. Кроме этого, на нашу вольность не обращали еще потому внимания, что и барские ребята выделывали штуки почище нас.
Но меня это на пятнадцатом году не занимало: одно и то же надоело, хотелось другого. Уединение на реке и в лесах сделало меня задумчивым, злым; я видел каких-то усталых, больных людей, с фальшивыми понятиями и направлениями. Читал я в книгах, что где-то есть настоящие люди, а где они - бог ведает! С детства мне привелось видеть нужду крестьянскую, но я не знал, отчего эта нужда происходит. Приводилось раз верст семь ехать на барке с бурлаками; я увидал труд тяжелый и не залюбил тех, кто издевается над бурлаками; но я не знал, что это за народ такой. Видел я, как они домой возвращаются, - работа их еще труднее; и опять-таки не знал, отчего они не едут домой, а непременно тянут суденки с хлебом. Но когда мне привелось проплыть с ними триста верст, тогда я заглянул в бурлацкое нутро и узнал их! И мало есть таких людей, которые бы поняли настоящую бедность и причины этой бедности… Случалось мне несколько раз с почтами ездить, но и тут, после двух-трех поездок, я плохо понял семейную жизнь сельских и деревенских обывателей. Когда я пожил там дольше, то узнал, что из бедных людей все выжимают силы, начиная с писаря, священника и т. п.
Мне, прожившему среди почтовой братьи десяток лет, можно свободно разъезжать даром, даже и без почтмейстерского разрешения. Почтовые так и делали: захочется жене сортировщика съездить к родственнице в другой город - угостят почтальона, а потом почтальон посадит жену сортировщика на какой-нибудь улице, только за углом конторы или за заставой. А ребята, ученики, - те в почтовом же дворе садятся в телегу или в сани, - это дети смотрителей. Также и я, как племянник-сын сортировщика, еще нигде не служивший, свободно разъезжал к нашей родне, когда один с почтальоном, а когда и с воспитателями. Теперь мне, служащему, ездить с почтами было неловко, - на том основании, что я был все-таки уже чужой человек: писец уездного суда. Ехать мне до губернского города Ореха на свой счет не было никакой возможности, потому
Раз я струсил-таки порядком. А именно, почтальон, с которым я ехал, был выпивши. Почта шла легкая. В телеге было две сумы и одна сумка пустая, посылаемая в губернскую контору на ее распоряжение, за излишеством. Две сумы с корреспонденцией были запечатаны как следует, а в сумке лежали мои вещи, и эта сумка была зашита ременными петлями. В этой сумке была положена еще сумка. Но как ее клали - проглядел почтальон, принимавший почту, и я. Почтальон знал, что у него на руках две сумы и одна порожняя сумка. До первой станции мы ехали весело. Почтальон был очень разговорчив, много говорил о прошлом бурсацком житье, и в особенности жалел, что он не мог пробыть в семинарии только одного, последнего, года, - стало быть, он был в богословии, но исключен из семинарии за какое-то буйство. Одним словом, он был человек неглупый, но, попавши в разъездные почтальоны за какое-то неуважение к губернскому почтмейстеру, он стал пить водку горше прежнего. Первую станцию мы проехали без всяких приключений.
Приезжаем мы на другую станцию. Смотритель встретил его и меня любезно, - его потому, что он с ним, назад тому год, служил почтальоном в губернской конторе; а меня - потому, что дядя часто ездил к нему разбирать жалобы, и ямщики любили дядю. Стали поверять почту по подорожной. В подорожной написано: из Кочана сума, С. П. Б. 1859 г., N 1021, весом 5 пуд.; из Тюленя по тракту одна сума московская 1860 г., N 1200, весом 6 пуд., в ней три порожних сумки, такие-то. Дальше следовала отметка, что сумка московская 1860 г., N 1007 и сумка московская 1853 г., N 397, - препровождаются в Орех. В наличности оказалась только одна сумка за N 397. Почтальон струсил, стал спрашивать ямщика:
– Ты сколько брал сумок?
– Три. Тебе больше знать-то надо, потому ты из города ехал.
Смотритель стал ругать ямщика: как же ты, морда эдакая, не знаешь?
– Я, что ли, ехал из города-то! Я што взял, то и привез.
Подобных штук со смотрителем никогда не случалось, и он, как ни вертел подорожную, пришел к тому заключению, что или почту ограбили, или сумка дорогой потеряна. А таких случаев все почтовые ужасно боятся, будь они хоть расчестные господа. Главное, чего они боятся, - это следствия.
– Как же ты, скотина ты эдакая, ничего не видел? Ведь сумки нет! Что ты делал? Спал, шельма!
– закричал он на бедного ямщика.
– Спать не спал, да и они не спали, - отозвался ямщик.
Почтальон вступился за ямщика.
– Сумка пустая, не важность.
– Пустая! С которого боку она пустая-то? Разве в подорожной написано, что такая-то, за таким-то номером, - пустая. Может, там деньги были.
От такого резона почтальон струсил: в подорожной действительно не значилось, пустая ли была та сумка. Смотритель сделал оговорку в подорожной, что такой-то переходящей сумки не оказалось, и тотчас же послал ямщик, на первую станцию. До следующей станции мы только и говорили с почтальоном, что о потерянной сумке; почтальон говорил: вот я и солдат! Я думал: вот черт мен сунул ехать с почтой, да еще непременно с этой! Ямщик соболезновал нам и, с своей стороны, пугал нас разным рассказами о том, как и когда подрезывают почты и какие бывают за это наказания ямщикам и бедным почтальонам. На следующей станции по этому случаю смотритель долго не соглашался, чтобы я ехал с почтой. Дело объяснилось на четвертой станции от города. В сумке у меня лежал мешочек с кренделями. Дело было вечернее. Только что я открыл чемодан, мне с самого начала попала руку сумка. Почтальон был очень рад такой находке; сверили мы номер сумки с подорожной, - оказалось, что сумка эта и есть. Долго мы потом хохотали над смотрителем и сами над собой, потому что больше ничего не оставалось делать; а почтальон после этого выпил косушку водки и спал хорошо от станции до станции. Других происшествий с нами уже не случилось больше.
Не знаю, как кому, но мне было скучно ехать. Хотел я любоваться лесом, полями и небом - не стоило. Лес, и поля, и небо я давно знал, они везде одинаковы, даже и в различное время. Только здесь больше лесу, чем около городов и селений; земля возделывается, кажется, очень прилежно, но производство очень плохо. Спросишь ямщика: "Хорош ли урожай?" - "Худы, - отвечает он, - бог их знает; ровно и лето хорошее, а все толку нет…" Много мы проехали сел и деревень, везде бедность, только, кажется, животным здесь можно жить. Спросишь ямщика, отчего народ беден и отчего дома у них стары и строятся так, что в пожар вся деревня может выгореть, - одна постоянная оговорка: што делать! божья воля!
– или: неоткуда кормиться, подать надо; начальство всякое уж ноне оченно строго да туго, в город идти робить далеко, да и без нас там народу много…- Но главное, на что жаловались крестьяне, как я слышал их разговор на станциях, - все они большею частью были крепостные, хорошую землю от них отняли, наделили их землей такою, что она или камениста, или ее нужно разрабатывать пять и больше лет. "А у нас и прежних-то долгов сколича! вот и дали землю, да на помещика заставляют робить, потому-де оброков много насчитали… А хоша бы им нужно было что…" Действительно, помещики, забрав старую, хорошую землю, которую прежде обработывали крестьяне, и наделив их сообразно своим выгодам, оставили у себя в запасе еще много земли, и эта земля остается без всякой обработки.