Между натурализмом и религией
Шрифт:
(3) До сих пор я говорил о личных мотивах моего детства. Однако лишь цезура 1945 года обогатила мое поколение опытом, без которого я, пожалуй, вряд ли обратился бы к философии и социальной теории. Общество и режим до известной степени нормально пережитой повседневности буквально за одну ночь оказались изобличенными как патологические и преступные. Поэтому конфронтация с наследием национал-социалистского прошлого стала главной темой моей взрослой политической жизни. Направленный в будущее интерес, возникающий из этого взгляда на прошлое, касается жизненных отношений, ускользающих от ложной альтернативы между «общностью» («Gemeinschaft») и «обществом»(«Gesellschaft»). Мне представляются — как говорит Брехт — «дружественные» формы сосуществования, которые не препятствуют приросту дифференциации в современных обществах и не отрицают зависимости прямоходящих субъектов друг от друга и их взаимного упования друг на друга.
За несколько месяцев до моего шестнадцатилетия подошла к концу Вторая мировая война.
Этот габитус сегодня многократно рассматривался критически и весьма далек от того, чтобы быть какой-то заслугой. Образец реакции, имевшей место у моих правых и либеральных, а также у левых ровесников, несет в себе неизбежные черты, типичные для времени. Как бы бесплатно приобретенные морально-политические познания сочетались в те годы с революционизацией образа мыслей в целом — с культурной открытостью Западу. В нацистский период мы, незнакомые с Веймарской республикой, росли в глухой, заряженной рессентиментом среде почвеннического китча, монументализма и культа смерти. После 1945 года открылись врата к искусству экспрессионизма, к Кафке, Томасу Манну и Герману Гессе, к англосаксонской литературе мирового значения, к современной нам философии Сартра и французским левым католикам, к Фрейду и Марксу, а также к прагматизму, например, Джона Дьюи, чьи ученики оказывали определяющее влияние на reeducation [9] . Фильмы тех лет несли в себе волнующие послания. В конструктивизме Мондриана, в холодных геометрических формах архитектуры «Баухауса» и в бескомпромиссном индустриальном дизайне освобождающий, революционный дух модерна нашел в высшей степени убедительное визуальное воплощение.
9
Перевоспитание (англ.).В данном случае «перевоспитание» немцев после 1945 года.
Для меня магическим словом стала «демократия», а не англосаксонский либерализм. Конструкции разумно-правовой традиции, которые в те годы доходили до меня благодаря популярным изложениям, сочетались с духом прорыва и обещаниями эмансипации эпохи модерна. Тем больше мы, студенты, ощущали себя изолированными в неизменно авторитарном окружении послевоенного общества. Непрерывная сохранность общественных элит и структур предрассудков, с помощью которой Аденауэр покупал одобрение своей политики, оказывала парализующее воздействие. Не было ни разрыва, ни появления новых личностей, ни перемены менталитета — ни морального обновления, ни изменения политического настроя. Глубокое политическое разочарование я разделял с моей женой, с которой познакомился в годы учебы. Даже в 50-е годы можно было столкнуться с элитарным и в то же время далеким от политики самовосприятием немецкого университета, а также с тем злосчастным сочетанием национализма и обывательски чванливого антисемитизма, которое духовно разоружило наших академических наставников, а то и прямо бросило в объятия нацистов в 1933 году.
В таком климате мои скорее левые политические убеждения едва ли могли соприкасаться с изучением философии. Политика и философия, эти две вселенные мысли, длительное время оставались разделенными. Они впервые столкнулись в конце недели летнего семестра 1953 года, когда мой друг Карл-Отто Апель вручил мне свежеотпечатанный экземпляр Хайдеггерова «Введения в метафизику». До тех пор Хайдеггер, хотя и на отдалении, был моим основополагающим учителем. Я прочел «Бытие и время» глазами Кьеркегора. Фундаментальная онтология содержала этику, которая, как мне казалось, апеллировала к индивидуальной совести, к экзистенциальной правдивости одиночки (des Einzelnen). И вот тот самый Хайдеггер опубликовал отредактированные и непрокомментированные лекции 1935 года. Лексикон этой лекции отражал обожествление народного духа, драчливую строптивость и коллективизм торжественного Мы-Говорим (Wir-Sagens). Неожиданно «здесь-бытие народа» заняло место всякий раз индивидуального «здесь-бытия». Мой недоверчивый ужас я описал тогда, вложив всю душу.
«Мыслить с Хайдеггером против Хайдеггера», — гласило заглавие той газетной статьи, которая все еще выдает прилежного ученика Хайдеггера. По выбору цитат
(4) В последующие годы я отчетливее понял аффект, объединявший между собой таких мыслителей, как Хайдеггер, Карл Шмитт, Эрнст Юнгер или Арнольд Гелен. У всех у них презрение к массам и усредненному сочеталось, с одной стороны, с торжеством властного одиночки, избранного и необычайного, а с другой — с отверганием молвы, публичности и неподлинного. Молчание превозносится по сравнению с говорением, порядок приказов и послушания — по сравнению с равенством и самоопределением. Таким образом, младоконсервативное мышление определилось посредством грубого противопоставления тому основному демократическому импульсу, которым мы были движимы с 1945 года. Для меня этот «веймарский синдром» превратился в негативный отправной пункт, когда я, завершив учебу, перешел к теоретическому осмыслению разочарования по поводу вязкого, то и дело подвергавшегося опасности процесса демократизации в послевоенной Германии. Мое опасение по поводу политического рецидива до середины 80-х годов оставалось стимулом для научной работы — работы, которую я начал в конце 50-х годов с книги «Структурное изменение публичности».
Будучи ассистентом Теодора В. Адорно, я поначалу работал сотрудником Франкфуртского института социальных исследований. Критическая теория общества предоставила мне перспективу, в которой начала американской, французской и английской демократии, а также то и дело терпящие крах подступы к демократии в Германии расположились в более всеобъемлющем контексте общественной модернизации. Тогда, в конце 50-х годов, политическая культура у нас еще никоим образом не укоренилась. Было вовсе не ясно, что принципы до известной степени навязанного извне демократического строя укоренились в головах и сердцах граждан. И очевидно, такое изменение менталитета не могло происходить изолированно. Невозможно было внедрить его и попросту административно. Лишь живое и по возможности дискурсивное формирование общественного мнения могло продвигать вперед этот процесс.
Поэтому мое теоретическое внимание обратилось на политическую публичность. Общий феномен «публичного пространства», возникающего уже в простых интеракциях, интересовал меня всегда в отношении таинственной силы интерсубъективности, способной объединять различное, не приравнивая его элементы друг к другу. По публичным пространствам можно считывать структуры общественной интеграции. В состоянии публичных пространств быстрее всего проявляются аномические черты распада или трещины репрессивного навязывания общинного уклада. В условиях современных обществ политическая публичность демократической общности приобретает особенное симптоматическое значение для интеграции общества. А именно: сложные общества можно нормативно сплачивать только посредством абстрактной и юридически опосредованной солидарности между гражданами. Хрупкая общность между гражданами, которые уже не могут знать друг друга лично, может устанавливаться и репродуцироваться лишь с помощью процесса формирования общественного мнения и общественной воли. К состоянию демократии можно прислушаться по пульсу ее политической публичности.
Однако профессора не только ученые, которые с позиции наблюдателей занимаются вопросами политической публичности. Они еще и граждане. И время от времени принимают участие в политической жизни своей страны в качестве интеллектуалов. Сам я в 50-е годы участвовал в пацифистском протесте «Пасхальных маршей», а в 60-е мне пришлось занять публичную позицию в связи со студенческими протестами. В 80-90-е годы я участвовал в дебатах о проработке национал-социалистского прошлого, о гражданском неповиновении, о способе объединения Германии, о первой иракской войне, о разработке права на убежище и т. д. В последние десять лет я высказывался преимущественно по вопросам европейского объединения и биоэтики. Со времени противоречащего международному праву вторжения в Ирак меня занимает постнациональная констелляция применительно к тому, что произойдет в будущем с кантовским проектом всемирно-гражданского порядка. Я упоминаю об этой деятельности, так как в заключение хотел бы сообщить, чему я, по-моему, научился относительно роли интеллектуала на собственных ошибках и на ошибках других.