Межсезонье
Шрифт:
Если долго смотреть на страдание, оно исчезнет. Нужно пристально смотреть на горе, на невыносимое страдание – только тогда оно исчезнет, растворится в повседневности, сольется с жизнью, частью которой, собственно, всегда и было. А если отворачиваться, только-только углядев открытую рану, боль в глазах – она разрастается неимоверно, заслоняет все, приходит в снах. Чтобы боль и горе исчезли, нельзя от них отворачиваться.
На Ройманнплац мимо лавочек, облепленных страстными любителями мороженого, от лавки к лавке кочует нищий. Вместо ног и бедер у него – грязное одеяло, подвернутое, просто подвязанное. Он с усилием перекидывает свое тело по асфальту, перекатывает его, будто живой мешок, сжав между пальцами коричневый от грязи
Моя Вена меняется на глазах. Бесследно, без надежды на возвращение, исчезают из телефонных будок толстые справочники. А с улиц – старушки с аккуратно уложенными букольками, в шубах из старых сундуков, еще, наверное, императорского времени.
Вена – она теперь совсем другая. Туристам продают несуществующий город. По кусочкам – аккуратно отсекая плоть от тела. А город, как гидра, нарастает слащавостью, пошлостью, историческим китчем. На месте одного – десять.
Но я знаю, что та Вена, та, которую я узнала, плутая по лабиринтам, ведущим к Межсезонью, она никуда не исчезла, она вплетается ударами и толчками крови в скачущую линию моей кардиограммы. Она тут, рядом – и глухое отчаяние родителей, потерявших детей, и сырые коридоры СИЗО для иностранцев, и пенсионеры, глядящие пустыми глазницами туда, где только одиночество.
Иногда, сидя в трамвае, я вдруг, как губка водой, напитывалась неожиданным страхом и гадливостью – я представляю, что там, что скрывается за лбами людей, держащихся за поручни, читающих утреннюю газету. Какие пороки, какое предательство. И от этого снова, как тогда, много лет назад, в развороченной квартире, подкатывала к горлу тошнота.
«Сейчас в Вене нацистов больше, чем в тридцать восьмом» [14] . Я думаю про Томаса Бернхарда, чудного, замечательного австрийца, которому покорежили судьбу, – и как он сумел отомстить за это Австрии…
14
Цитата из пьесы «Площадь героев» Томаса Бернхарда, самой скандальной его пьесы.
Томас Бернхард – австрийский писатель и драматург. Был внебрачным ребенком, первые годы жизни провел у венских бабушки и дедушки, потом его мать вышла замуж и забрала сына к себе. Не сумев ужиться с фактически чужим ей ребенком, она отправила его в нацистский интернат для «трудновоспитуемых детей», где над воспитанниками постоянно издевались, методически уничтожая их психически и физически. Оттуда его перевели в Зальцбург, в такой же интернат.
Постоянным объектом желчной и меткой сатиры Бернхарда были соотечественники, он сполна рассчитался со страной своими текстами. Одна из последних его пьес – «Площадь героев» (Heldenplatz) – открытое обвинение современной Австрии в фашизме. В своем завещании Бернхард запретил любые постановки своих пьес и издание своих книг в Австрии («я запрещаю любое вмешательство… этому австрийскому государству»).
Фён. Это просто ветер, ветер Межсезонья менял направление, будя ночами непонятно зачем. Тогда нужно было просто глубоко вздохнуть, так глубоко, чтобы ветер проник в каждую альвеолу легкого, – и снова почувствовать себя им. Межсезоньем.
Все, что случилось, – не случайно. И тревога, мучившая нас годами, была не тревогой Межсезонья, а тревогой сестры. Она осталась на берегу, а мы уплыли по реке. То был хруст отрывающейся льдины и страх, что она оторвется. Пустой страх. Страх от незнания.
А к Межсезонью невозможно привыкнуть, думаю я: оно зыбкое, оно всегда разное и никогда стабильное. И потому – парадоксально – самое вечное и стабильное, что только есть на свете. Потому что оно никогда не
Жить в Межсезонье – искусство. Но этому искусству приходится научиться, если хочешь жить.
Леся вышла замуж – встретила в Вене бывшего ученого из Винницы, нелегально подрабатывавшего на стройке. Вышла замуж и теперь присылает фотографии с двумя сыновьями и мужем на черноморском отдыхе.
Мама решила вернуться в Москву – и приезжает с папой в Вену погостить.
Рома остался таким же, как и был, успел жениться и развестись, понять, что ему то, как он живет, важнее жен. «Жизня – подстава!» – так же, как и много лет назад, говорит он, выдыхает сизый сигаретный дым и тихо наигрывает на новой гитаре блюз.
Два раза в год – на Рождество и на Пасху – приходят письма и открытки от Урсулы: «Вот закончатся рождественские праздники, и опять будет много работы – все, посидев дома, решат разводиться, и понадобятся адвокаты. Я часто думаю про то наше дело. Сердечный привет фрау маме, надеюсь, у нее все хорошо».
А мы с Петером… если оглядываться назад, то получится, что все эти годы мы больше были в разъездах, чем дома.
Если бежать – то необязательно от себя.
Если бежать – все равно прибежишь к себе, какова бы ни была отправная точка.
Это и был бег себе навстречу, навстречу Межсезонью в себе.
Раньше, путешествуя, ты был один среди чужих, потому что у тебя был дом, а теперь – везде свой. У тебя везде дом, и всюду у тебя нет дома.
Какие-то города записываются в столбик – просто для учета. А есть те, куда потом тянет долго, они вдруг возникают в памяти непрошено, ноют свежей ссадиной, глубокой занозой, которую – не вытащить.
Можно провести в городе всего час, заскочить проездом, а он уже – самовольно, нахально – пустил в тебе корни, живет без полива, дает новые побеги. Когда зацветет – хочется бежать туда, бросив все. Скучаешь по ним, как по людям.
Братислава влюбляет в себя – незаметно и коварно – полуразвалинами, в которых можно угадать ушедших хранителей монархии: они выглядывают с осыпавшихся фресок, из-за растрескавшихся стен, мутно отражаются в потускневшей позолоте башен. Вечером духи прошлого перевоплощаются в молодежь, потоком затекающую в старинные улочки, полноводной рекой заполняющую маленькие, будто игрушечные площади. Это точно они, духи ушедшей империи – сидят на широких крепостных стенах, свесив ноги к Дунаю, поднимают принесенные с собой бокалы с густым красным вином, приветствуя круизные корабли, ленивыми черепахами ползущие по усталой, многое видавшей реке. Распахивают двери старых пивнушек и кафе под стенами замка, на улицах, отвесно карабкающихся в гору, усаживаются под угловыми средневековыми домиками, где, наверное, потолок лежит на голове, вытаскивают поседевшие от времени венские стулья. У них – духов прошлого – майки с портретами рок-групп и модные сумки, прикинутые кофты с капюшонами и крохотные собачки. И лица ушедшей империи.
Любляна спускается к незаметной, но властной запятой реки, диктующей связь времен, неожиданными итальянскими аркадами. Странным, провинциальным Возрождением раскидывается у собора средиземноморский рыночек, заполненный рыбой и безудержным маслом цветов среди спокойной акварели городских улиц. Его можно проскочить, просто не заметив между сонных домов.
Флоренция горячей каплей – по темечку и стремительно, лестницей позвонков вниз – прожигает насквозь, просачиваясь до самой глубины, соединяясь с тем, чего не осознаешь даже, с тем, что родом откуда-то из детских снов и дремотных предчувствий прошлого. И оттого кажется, что бывал уже здесь, что знаешь, каким окажется город за следующим поворотом.