Мгновенье - целая жизнь. Повесть о Феликсе Коне
Шрифт:
— Вы уверены?
— Абсолютно.
— В таком случае вы не должны помешать мае разъяснить вашим солдатам, что ожидает их на подступах к Петрограду, — быстро проговорил Кон.
— Вам никто не мешает.
— Тогда прикажите освободить меня из-под ареста.
— Вы свободны.
Кон окинул напряженным взглядом настороженно-внимательные лица легионеров, расположившихся вдоль насыпи, выглядывавших из полутемных проемов теплушек.
— Товарищи солдаты! Для разговора с вами, солдатами-поляками, мне, польскому социалисту, дали всего несколько минут. Но и за это я благодарен командованию легиона, потому что я их получил вместо того, чтобы быть расстрелянным. А знаете, почему генерал Корнилов так
Переизбранный солдатский комитет полка постановил: движение на Петроград приостановить, о данном постановлении поставить в известность командование легиона.
Вскоре стало известно: генерал Корнилов от должности верховного главнокомандующего отстранен и арестован.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Революция, которой предрекали всего несколько недель или месяцев жизни, жила уже второй год и не собиралась сдаваться. И чем упорнее она проявляла волю к жизни, тем яростнее копила злобу контрреволюция. Мятежи и заговоры сменяли друг друга, почти не прекращаясь.
Заговорщики действовали с отчаянием обреченных. Восточный фронт, переломивший страну пополам — вдоль Урала и Волги, — поглощал дивизию за дивизией — с обеих сторон — и, судорожно извиваясь, цеплялся за каждый буерак и косогор, пытаясь устоять против таранных ударов многотысячными человеческими массами…
Революционная Россия готовилась к отпору буржуазной Польше, нацелившейся на Украину.
После победы Октябрьской революции Польше была предоставлена самостоятельность. Но во главе государства оказался Юзеф Пилсудский, который главной своей задачей считал войну с Советским правительством. На Украину направлялись лучшие агитационно-пропагандистские и военно-политические кадры Советской России. Отбыл туда и Феликс Кон. Он давно и хорошо знал и любил Украину. Он вез с собой на юг большие надежды, которые возлагал и на польских коммунистов, представлявших тогда в Киеве и Харькове значительную политическую силу. Поляки в Киеве издавали газету «Голос коммуниста» — Феликс стал ее редактором.
В Харькове с середины семнадцатого года пришлось побывать несколько раз. Харьковская организация левицы была самой многочисленной в России.
На одном из частых в это время митингов, на которых Феликсу Яковлевичу приходилось выступать иногда по нескольку раз в день, к нему подошел пожилой низкорослый человек, заросший до самых глаз неопрятной сивой бородой.
— Здравствуй, Феликс, — сказал незнакомец, подавая широкую мозолистую ладонь. — Не узнаешь?
Но Феликс Яковлевич уже узнал —
— Алексей! Здорово! — ответил так, как было принято приветствовать друг друга во времена минусинского ссыльного сидения.
— Спасибо, паря, — осклабился Орочко, открыв почти беззубый рот. — Не забыл наше сибирское братство, стало быть?
— Такое, Алексей, не забывается, — ответил Кон, почувствовав в голосе Орочко какой-то плохо скрытый упрек.
— Ну, ежели эдак-то, — продолжал Орочко, доставая объемистый, сшитый, видимо, из солдатской портянки кисет и распуская его, — то, может, и в гости заглянуть не побрезгуешь?
— Не побрезгую, загляну, как только пригласишь, — искренне сказал Кон и, с минуту подумав, добавил: — Только ты уж этот тон оставь для кого-нибудь другого.
— Ну жа, не серчай, — похлопывая Феликса по плечу широкой загребистой ладонью, потеплевшим голосом проговорил Орочко, и сердце Феликса сразу помягчало. Как-никак, в ссылке они долгие годы жили душа в душу. Это разом не зачеркнешь. — А ежели ты на сегодня свободен, то можно было бы прямо сейчас и пойти ко мне. Я тут недалеко обретаюсь. Полчаса каких-нибудь пешего хода.
Пошагали, заложив за спину руки. Это тоже осталось от минусинских привычек, когда, бывало, часами бродили, мечтая о будущем, по гранитным плитам тротуара в пыльном сибирском городишке. Первые минуты молчали, никак не находя подхода к простому разговору. Наконец заговорил Орочко:
— На тебя, Феликс, я зла не держу. Ты все-таки иностранец и прямой твоей ответственности нет за то, что большевики разгромили сначала Центральную раду, а теперь Директорию.
— Рада, как ты хорошо знаешь, — сказал Феликс, — сама подписала себе смертный приговор, призвав на Украину немцев. На немецких штыках держалась и Директория. Вымели немцев, — естественно, вымелся с ними и ваш Симон Петлюра со своей братией.
— Симон — ваш брат, Феликс, а не наш. Он лидер Украинской социал-демократической рабочей партии и к партии эсеров не имеет никакого отношения.
— Дело не в названии, а в сущности явления. А база у Петлюры и у эсеров одна — кулачество и националистически настроенная интеллигенция…
Орочко жил, как он сам выразился, «пролетарствующим интеллигентом». Занимал комнату в старом полуразвалившемся двухэтажном каменном доме — с шатающейся деревянной лестницей, с дверьми, обитыми с целью утепления каким-то тряпьем, с кипящими где-то в темноте под лестницей самоварами.
Разделись. Феликс повесил свою солдатскую шинель и шапку на гвоздь, вбитый в косяк двери, а Орочко бросил бобриковую тужурку и мохнатую, скорее всего вывезенную из Сибири, шапку на диван с залоснившейся кожей и высоким деревянным верхом. Пошел в коридор заказывать самовар, который тут же и принесла пожилая полная украинка с черными вьющимися волосами, выбивающимися из-под платка.
Чай пили крепчайший, какой пивали в Минусинске, у хлебосольной жены Алексея. Где она сейчас, Алексей ничего не говорил, а Феликс считал почому-то неудобным спрашивать его об этом. Все-таки, как ни крути, а товарищеского разговора между двумя бывшими поселенцами не получилось.
И только было Алексей открыл рот, чтобы произнести какую-то фразу, как в дверь постучали.
— Да, да! — воскликнул Алексей, нехотя поднялся и направился к двери. — Входите. О-о! Какая гостья! — с преувеличенной громкостью проговорил он, воздевая над головою руки. — Да как кстати! Ты посмотри, Александра, кто у меня сидит! Аль не узнаешь?
Феликс повернул голову к двери: прищурив ярко-синие глаза, всматривался в худенькую остролицую старушенцию, которую раздевал Алексей, снимая с нее дорогое меховое манто, правда, изрядно поношенное, но никак не мог вспомнить ни этих выцветших глаз, ни этого обвисающего морщинистого лица, ни этого писклявого голоса.