Мгновение — вечность
Шрифт:
Твердел крестец Солдата...
«А дотяну, — подумал Гранищев, ободренный своим приспособлением-постромкой, — появлюсь на МТФ... в окопчике, где сладко обмер от жара собственной крови... притопаю, на стоянке — сомнения, как в прошлый раз: капитан ранен, старший лейтенант сбит, а сержант-колобок явился! Самолет измочален, сам невредим — как? Почему?»
Кто знает...
Он увидел внизу лошадей.
Табун, сильно пыля, тянулся за вожаком, пересекая путь самолета.
Крепыш, вылитый Крепыш, и родом донец, воздал он должное ходу жеребца. Родные, наезжавшие к ним из деревни, летом — телегами, зимой — на санях, наполняли дом новостями, уже не имевшими для Гранищевых, казалось бы, прежнего значения, поскольку Пол-Заозерье было брошено ими безвозвратно, но после каждого наезда земляков и мать и отец подолгу не успокаивались, обсуждая последние деревенские события. Донец Крепыш, гордость конефермы, занимал в их разговорах одно
...Вожак во главе табуна рухнул, как от подсечки. Быстрая тень скользнула по живому завалу, и внизу, в стороне, Гранищев увидел узкую, щучьей раскраски спину «мессера»; хищно воспарив над жертвой, немец уходил к своим, на запад.
«Пронесет!» — обомлел Гранищев. Не шевелясь, он ждал, чтобы немец, упившись торжеством над животным, скрылся.
Ничего не изменилось, все сделалось вокруг другим.
Павел провожал глазами тупокрылый самолет, творя губами подобие молитвы: убирайся, немец. Уходи. Улепетывай...
Слюдяной луч солнца сверкнул в острых гранях чужой кабины. Тусклый, бритвенно тонкий «мессер», будто почуяв присутствие беззащитного «ИЛа», развернулся, обнаружил «горбатого», кинулся за ним вдогон...
Метнуться на подбитом «ИЛе» в сторону Гранищев не мог, укрыться было некуда.
Нагоняя «горбатого», немец подзадирал нос, гасил скорость своей машины. Превосходство в скорости ему мешало, точнее, создавало некоторое неудобство: прицеливаться, вести огонь в воздухе сподручнее на равных скоростях. Немец выпустил шасси, два колеса на спичечных ножках. Шасси — как тормоза, съедят излишек, сблизят скорости «сто девятого» и «ИЛа»...
Опытен, сука!
Свободный охотник.
Горючего с запасом, снарядов вдосталь...
Глазаст.
«Меня углядел, когда я и не думал...»
Гранищев вдавливался в бронеплиту, ожидая трассы... «Медлит с огнем, тянет».
«Мессер», не сделав выстрела, аккуратно к нему подстроился, всплыл рядом, крыло к крылу.
Создалась близость — неправдоподобная и вместе безопасная.
За промытым стеклом кабины — оранжевое пятно шапочки-сетки, надвинутой низко на лоб, на самые брови, розовато-белесое, маленькое лицо.
Медленно проходя вдоль левого борта «горбатого» — скорость выше — и видя, наверное, как он исхлестан, догадываясь, возможно, что он плохо управляем, что триммер бездействует, немец слегка растянул рот и выставил два пальца, разведенные буквой «у». «Zwei!» — прожестикулировал он, помогая себе губами: «Zwei!»
«Делаю два захода», — понял его Гранищев, натягивая спиной поводок, чтобы самолет не клюнул. Или: «Даю тебе два захода...»
Первый — пробный, для пристрелки. Второй...
Не дожидаясь, как русский отзовется на уведомление, «мессер» отвалил, показав свой узкий, без моторной копоти и подтеков масла живот. Скорый уход с быстрым уменьшением в размерах...
Торопится — азарт, лихорадка удачи...
То знакомое летчику возбуждение, когда в каждой клеточке тела легкость и как бы слитность с машиной, отвечающей на мановение пальца... Да, так он ушел, забираясь ему в хвост, чтобы издалека начать расчетливый, прицельный гон...
«И нет тех «ЯКов», — оглядываясь вокруг обеспокоенно и жестко, Павел вспомнил истребителей, так резво игравших над базой, над МТФ. Не раз пробиваясь к Обливской без прикрытия, он притерпелся к их отсутствию. «Солдат сам себе голова...» Августовская косовица в небе, которую вел хозяин сталинградского клина — четвертый воздушный флот Рихтгофена, создавала «мессеробоязнь», каждая тучка, птичка на горизонте грозили обернуться сворой псов-истребителей, рвущих друг у друга из пасти лакомую кость, одноместного «горбатого», и надеяться, кроме как на себя, было не на кого. Никаких иллюзий на этот счет у Павла не оставалось.
Сочные алые пятна изредка садились на пульт, но голова сохраняла ясность, все происходящее за бортом он примечал так зорко, как перемены внутри кабины.
К лужице водопоя, сверкнувшей по курсу, брели коровы. Светка, почудилось ему, покачивая опущенной головой, тесня соседок пышными боками, выбивается из ревущего на вечерней деревенской улице стада, подавая своим
«Земля — наша, небо — чужое...»
«Земля — наша, небо — чужое, — сказала Лена, когда бомбежка кончилась, отряхиваясь в узкой, по грудь отрытой щели. — А я купаться собиралась, представляешь?» — «Я купался, — ответил он, как будто это было важно. — На том берегу. Ездили на озеро...» Он смахнул с ее комбинезона глину. В тесном окопчике за капонирами они были вдвоем. «Я — из Анисовки... Ты?» После налета, впервые пережитого, ей, невредимой, море было по колено. «Не знаю Анисовки... Анисовка мне не попадалась...» — «Мы с вами вместе не служили, — улыбалась Лена. — Она же не здесь, она же под Саратовом! А с техсоставом нашим что, с девчатами! — оживленно говорила она. — Мы ведь своим ходом шли, на «ЯКах», а их, наших технарочек, погрузили на «СБ»... — «В бомболюки?» — «Представляешь? Набили, как сельдей... Половину укачало, все пилотки перепачкали, не успели ступить на землю — бомбежка. Их давай кулями в щель кидать... Милое дело...» Поджав губы, она покачала головой. «А тебя — финишером? — вспомнил он свой прилет на МТФ, как гоняла она его при заруливании. — «Маленьких» влево, «горбатых» вправо?.. Такая работа?» — «Не пускают, — подтвердила она. — После Обливской объявили запрет». После Обливской! Значит, она прикрывала их в тот раз. Пара «ЯКов», с таким трудом Егошиным заполученная и на подходе к цели куда-то пропавшая... Он сделал вид, что слово «Обливская» не расслышал. Не спугнуть ее, против себя не настроить. «Правильно», — сказал он твердо. Ей бы одно — не предстать перед другими трусихой. Что угодно, только не это... То есть о войне, о бое никакого понятия. Но его посадки на МТФ видела. Как гонял его майор Егошин, знает. Самое-то страшное, когда случается не то, чего ждешь, — вот когда все проверяется, когда вся середка наружу... Он, Гранищев, внешне мало меняется, разве что худеет. Да лупится на солнце, малиново сияет его вздернутый, в легких оспинках нос, объясняющий вместе с шалыми, небесного цвета глазами и прямой линией доброго рта курсантскую кличку. Солдат. Внешне... А душа его кровоточит. Нет живого места на ней.
Каждый вылет на подступах к Волге потрясает Солдата, и новые рубцы и метины рядом с тем, июльским, саднят душу...
«Земля — наша, небо — чужое»... Встревоженное лицо, румянец предчувствий. «Наша земля», — подтвердил он глухо, не шевелясь, расправив плечи; пальцы его опущенных рук дрожали, и все, что он говорил — грубовато, невпопад — от ее дурманящей близости, от гула крови в ушах. Вспомнил Морозовскую. «Думал, все, каюк, а видишь, тебя встретил...» Обеспокоенная теснотой окопа, его лицом, она молчала. «Где Райка, где все?» — процитировал он зачем-то из «Цирка». Сощуренные, поднятые на него глаза непроницаемы; он, чувствуя ненужность слов, продолжал: «Однажды летом» «У самого синего моря» сидели «Подруги», к ним подошли «Веселые ребята» и сказали: «Мы — из Кронштадта»...» — «Паша, — она улыбнулась, вспомнив свою первую ночь в казарме — спали на полу, на голых матрацах. Двери без запора, боялись раздеться; она улыбнулась своим тогдашним страхам, прервав его, улыбка вышла принужденной. — Сейчас здесь спим, — и придавила сапожком моторный чехол, устилавший дно окопа. — Свежий воздух... Растянешься, в небе звезды плывут... У тебя две белые точки в глазах. Не знаешь? У всех одна, у тебя две... я открыла...»
Пальцы его опущенных рук дрожали, он не смел, боялся ими шевельнуть.
«И небо — наше», — тянул на себя уздечку, напрягал мокрую между лопаток спину Гранищев, не позволяя «ИЛу» завалиться, затылком чуя приближение «мессера». «Как сына вели на расстрел», — хрипел он, сильно кося глазами вбок, ожидая беззвучного лета жаркой трассы... Всегдашний «хвостовик», бессменный замыкающий, — куда еще ставить сержанта, как не в хвост, если наскребается группа из лейтенантов да капитанов? — Гранищев первым принимал и первым же должен был парировать удары нахрапистых «мессеров» сзади, — только сзади! — собственной шкурой постигая излюбленные ими приемы и уловки... А сколько хлебал он горя, сколько скопил в душе злобы и боли, видя чуть ли не в каждом бою, как цепенеют, застывают охваченные ужасом «мессеробоязни» новички, и прут, не шелохнувшись, напрямую... либо судорожно, беспомощно сучат ногами. Чужие драмы терзали его по ночам, как свои, власть их над летчиком была велика...
Опыт предостерегал Гранищева против губительного ухода от «мессера» по прямой, а подбитый, плохо ему повиновавшийся «ИЛ» и собственная немощь лишали возможности размашистого, энергичного, как при лыжном слаломе, маневра. Чтобы не подставлять себя, он подскальзывал в сторону от «мессера» — едва-едва, на сантиметры. Вся его надежда была в скрытности, неуловимости этого смещения. Звон раздался в его ушах, дрожь сотрясла машину. «Врезал!» — он не понял — куда, вслед за гулким, как по воде, ударом ждал сбоя, обрыва в моторе, его наполненный, неизменившийся тембр отозвался в нем коротко: «Жив!»