Мидлмарч
Шрифт:
Когда Рафлс выбрался на тракт, ему повезло: его вскоре нагнал дилижанс и подвез до Брассинга, где он сел в вагон новой железной дороги, не преминув объявить своим спутникам, что ее теперь можно считать проверенной, — ловко она прикончила Хаскиссона. Мистер Рафлс редко забывал, что обучался в «Академии для мальчиков», и чувствовал, что при желании мог бы блистать в каком угодно обществе, а потому среди ближних его не нашлось бы ни одного, кого он не считал бы себя вправе дразнить и высмеивать, изысканно развлекая, как ему казалось, остальную компанию.
Он играл эту роль с таким воодушевлением, словно его путешествие увенчалось полным успехом, и частенько прикладывался к фляжке. Бумага, которую он засунул в футляр, была письмом с подписью «Никлас Булстрод», но она надежно удерживала фляжку и Рафлсу незачем было извлекать ее оттуда.
42
О, как бы мог его я презирать,
Когда б не милосердия запрет!
Один
Мистер Кейсобон во время своей болезни не задал о ней Лидгейту ни единого вопроса, и даже Доротея не подозревала, насколько его мучил страх, что его трудам или самой жизни может наступить внезапный конец. И здесь, как во всем другом, он бежал жалости. Мысль о том, что он, вопреки всем своим усилиям, может стать предметом жалости, уже была мучительной, но вызвать сострадание, откровенно признавшись в своей тревоге или горести, об этом он и подумать не мог. Всем гордым натурам знакомо подобное чувство, и, быть может, пересилить его способно лишь столь глубокое ощущение духовной близости, что всякие попытки оградить себя кажутся мелочными и пошлыми, а не возвышенными.
Однако теперь за молчанием мистера Кейсобона крылись мрачные размышления особого рода, придававшие вопросу о его здоровье и жизни горечь, превосходившую даже горечь осенней незрелости плода всех его трудов. Правда, именно с ними связывались самые честолюбивые его чаяния, но порой авторские усилия приводят главным образом к накоплению тревожных подозрений в сознании самого автора, и мы догадываемся о существовании реки по двум-трем светлым полоскам среди давних отложений топкого ила. Так обстояло дело и с усердными учеными занятиями мистера Кейсобона. Их наиболее явным результатом был не «Ключ ко всем мифологиям», но лишь болезненное сознание, что ему не отдают должного, пусть внешне он пока ничем не блеснул, лишь вечное подозрение, что другие судят о нем отнюдь не лестно, лишь печальное отсутствие страсти в мучительных потугах достичь заветной цели и страстное нежелание признать, что он не достиг ничего.
Таким образом, его честолюбивые замыслы, которые, по мнению посторонних, полностью поглотили его и высушили, на самом деле нисколько не защищали его от ран, и особенно от ран, наносимых Доротеей. И теперь мысль о возможном будущем несла с собой больше горечи и ожесточения, чем все, что занимало его мысли раньше.
С некоторыми фактами он ничего поделать не мог — с тем, что Уилл Ладислав существует, что он вызывающе поселился около Лоуика, что он с ветреным и оскорбительным пренебрежением относится к обладателям подлинной, надлежаще апробированной эрудиции; с тем, что натура Доротеи пламенно жаждет живой деятельности и самая ее покорность и безропотность порождены столь же пылкими побуждениями, о причинах которых нельзя думать без раздражения; с тем, что у нее появились какие-то свои представления и симпатии, связанные с предметами, которые ему обсуждать с ней немыслимо. Бесспорно, более добродетельной и очаровательной молодой жены, чем Доротея, найти он не мог, но, против всех его Ожиданий, молодая жена оказалась источником забот и мучений. Она преданно ухаживала за ним, она читала ему, предупреждала его желания, бережно считалась с его чувствами, и все-таки в нем крепло убеждение, что она берет на себя смелость судить его и ее супружеская преданность нечто вроде епитимьи, которую она возлагает на себя для искупления неверия и которая не мешает ей сравнивать и понимать, какое место он и все сделанное им занимают в общей совокупности вещей. Его недовольство, словно пары тумана, проскальзывало сквозь все ее ласковые заботы и сосредоточивалось на не ценящем его мире, который из-за нее придвигался ближе.
Бедный мистер Кейсобон! Это страдание было тем труднее переносить, что отношение Доротеи представлялось ему изменой: юное создание, поклонявшееся ему с неколебимым доверием, быстро превратилось в жену, готовую его судить. Робкие попытки критиковать и не соглашаться так на него подействовали, что ни нежность, ни послушание не могли загладить их. Его подозрительность истолковывала молчание Доротеи как скрытый бунт; всякое ее неожиданное суждение выглядело в его глазах сознательным утверждением своего превосходства, в ее кротких ответах чудилась раздражающая снисходительность, а если она соглашалась с ним, то лишь потому, что ей нравилось выставлять напоказ свою терпимость. Упорство, с каким он старался скрывать эту внутреннюю драму, придавало ей новую убедительность. Так мы особенно хорошо слышим то, что не считаем предназначенным для чужих ушей.
Меня вовсе не удивляет власть этих печалей над мистером Кейсобоном наоборот, все это кажется мне вполне обычным. Разве пылинка перед нашим зрачком не заслоняет от нас все великолепие мира, так что оно становится лишь ободком темного пятна? А более мучительной пылинки, чем собственная личность, я не знаю. Но если бы мистер Кейсобон все-таки решил излить свое неудовольствие, свои подозрения, что его больше не обожают безоговорочно, кто мог бы отрицать, что у него есть для этого все основания? Напротив, была даже еще одна веская причина, которую он сам во внимание не принимал, — то обстоятельство, что он не во всем был достоин обожания. Однако он подозревал это, как подозревал еще многое другое, не признаваясь себе в своих подозрениях, и, подобно всем нам, чувствовал, как приятно было бы обрести спутницу жизни, которая так и не обнаружила бы глиняных ног своего идола.
Эта болезненная мнительность
К тому же его ни на миг не оставляли тревожные воспоминания о недавней болезни. Правда, он чувствовал себя значительно лучше и мог уже трудиться, как прежде — возможно, это было лишь переутомление и впереди у него еще двадцать лет свершений, которые достойно увенчают тридцать лет предварительной подготовки. Надежда эта была тем слаще, что сулила отмщение Карпу и Кь за их преждевременные насмешки: ведь даже когда мистер Кейсобон бродил со своим огарком среди гробниц прошлого, эти современные фигуры вдруг загораживали их от его тусклого света и мешали его усердным поискам. Доказать Карпу, что он ошибался, заставить его проглотить слова поношения, чтобы они легли камнем на его желудок, — столь приятное побочное следствие торжественной победы «Ключа ко всем мифологиям» манило его чуть ли не больше, чем предвкушаемая жизнь в веках на земле и вечность на небесах. А раз уж даже предвидение собственного бесконечного блаженства не могло уничтожить горький привкус воспаленного самолюбия и мстительности, стоит ли удивляться, что мысль о преходящем земном блаженстве других лиц, после того как он сам вознесется к горней славе, не дарила сладостного успокоения. Если его подтачивает какая-то болезнь, то некоторые люди могут испытать счастье оттого, что он преставится. А вдруг одним из этих людей окажется Уилл Ладислав… Мысль эта так сильно взволновала мистера Кейсобона, что она, казалось, должна была отравить и бестелесное его существование.
Конечно, все это изложено очень прямолинейно и, следовательно, неполно. Движения человеческой души многообразны, мистер же Кейсобон, как нам известно, был щепетилен и находил особую гордость в том, чтобы соблюдать все требования чести, а потому не мог внутренне принять, что им руководит ревность, зависть и мстительность. И себе он обрисовал дело следующим образом:
«Женясь на Доротее Брук, я был обязан позаботиться о ее благополучии на случай моей смерти. Однако бесконтрольное владение значительным состоянием вовсе не обеспечивает благополучия; наоборот, в определенных обстоятельствах оно может подвергнуть ее опасности. Она — легкая добыча для любого человека, который сумеет искусно сыграть либо на ее доброжелательном расположении, либо на ее донкихотском энтузиазме. А рядом есть человек, питающий такое намерение, — человек, которому каприз заменяет принципы и который (в этом я твердо уверен) питает ко мне личную неприязнь, разжигаемую сознанием собственной его неблагодарности и постоянно изливаемую в ядовитых насмешках, — в этом я убежден так же, как если бы слышал их своими ушами. Даже пока я жив, я не могу быть совершенно спокоен, что он не пустит в ход каких-нибудь уловок. Этот человек вкрался в доверие к Доротее, возбудил ее интерес и, очевидно, попытался внушить ей, будто все, что я для него сделал, далеко не соответствует тому, на что он имеет право. Если я умру — а он оттого тут и остался, что ждет моей смерти, — то он убедит ее выйти за него замуж. Это будет великим несчастьем для нее и торжеством для него. Сама она, конечно, не заметит своего несчастья — он сумеет внушить ей что угодно. Ведь ей свойственна неумеренность в привязанностях, и в душе она упрекает меня за то, что не нашла во мне такой же неумеренности, а его судьба ее уже заботит. Он предвкушает легкую победу и думает стать хозяином моего гнезда… Этого я не допущу! Брак с ним погубит Доротею. Был ли он хоть в чем-либо последователен, если только не из духа противоречия? Вместо того чтобы приобретать солидные знания, он всегда старался пускать пыль в глаза, не прилагая усилий. В религии он будет бездумным эхом нелепых идей Доротеи, пока это не перестанет его устраивать. Пустозвонству всегда сопутствует распущенность. Я твердо убежден, что у него нет никаких нравственных правил, и мой долг — всемерно воспрепятствовать исполнению его замыслов».