Михаил Булгаков
Шрифт:
По большому счету вышеприведенная сцена, описывающая, как епископ Африкан, за которым угадывается владыка Вениамин (Федченков), окормлявший армию Врангеля, очень достойный пастырь и глубокий молитвенник, убегает от красных, бросая монахов на произвол судьбы, есть не что иное, как парафраз (вплоть до отдельных деталей – например, переодевания с целью не быть узнанным) того эпизода из «Белой гвардии», когда гетман Скоропадский и генерал Белоруков позорно убегают из Города, оставляя юнкеров и горстку офицеров один на один с многочисленной и хорошо вооруженной армией Петлюры. Булгаков использует здесь тот же мотив предательства, трусости и вероломства, но если в романе и в пьесе «Дни Турбиных» брошенные верховным командованием защитники Города окружены мученическим ореолом, то в «Беге» автор, что особенно неприятно, ерничает именно там, где это касается подлинного мученичества и исповедания веры вплоть до приятия смертного венца.
Опять же не в оправдание, но в объяснение. Иеромонах Иов (Гумеров) совершенно прав, когда пишет о том, что «история
58
Впрочем если быть до конца точным, то следует признать, что стойкие и глубоко верующие люди в окружении Булгакова были – например, его биограф и очень близкий друг Павел Сергеевич Попов. Так, в статье В. Гудковой, Попову посвященной, читаем: «…по семейным воспоминаниям, Попов собирал и хранил документы о гонении на Церковь. „И, когда пришли с обыском, А. И. Толстая, проявив чудеса находчивости и самообладания, сумела губящие мужа бумаги то ли спрятать, то ли уничтожить. Но об этом эпизоде ни Павел Сергеевич, ни Анна Ильинична вспоминать не любили“, – рассказывал Н. И. Толстой. – <…> был Павел Сергеевич не просто православного вероисповедания, а истово верующим христианином. Церковь посещал всегда, в любые времена, и нередко имел из-за этого служебные неприятности» (Когда я вскоре буду умирать. Переписка М А. Булгакова с П. С. Поповым. 1928–1940. М., 2003. С. 32, 41). Единственное, что здесь можно заметить: в 1928 году отношения между Поповым и Булгаковым еще не были близкими, да и неясно, насколько откровенен мог быть с Булгаковым Попов в том, что касалось потаенной церковной жизни. Но именно П. С. Попов хранил у себя дома экземпляры «Бега» и «Мастера и Маргариты».
Последнее тем важнее, что Булгаков закончил работу над «Бегом» уже после того, как была опубликована Декларация митрополита в 1927 году [59] . В нашем распоряжении нет ни одного мемуара, ни одного источника, которые бы свидетельствовали о том, как отреагировал на это ключевое событие новейшей отечественной истории внимательно следивший за политической и церковной жизнью в стране писатель, но, зная нетерпимость Булгакова к политическим компромиссам и «сменам вех», можно предположить, что уважения к Церкви у него не прибавилось. И подобная позиция разочарования по отношению к священству была не единственной и, более того, свойственной не только оголтелым безбожникам, с которыми Булгаков не имел ничего общего.
59
Заместитель местоблюстителя патриаршего престола митрополит Сергий (Страгородский), фактический глава Русской православной церкви, 29 июня 1927 года выступил с «Посланием православным архипастырям, пастырям и пасомым Московского патриархата» (именуемым в литературе Декларацией митрополита Сергия), в котором призвал верующих и священнослужителей к лояльности по отношению к советской власти. – Прим. ред.
В те же 1920-е годы М. Пришвин, которого еще труднее обвинить в открытом богоборчестве и злосчастной ереси, писал в дневнике, причем не о митрополите Сергии, чья Декларация до сих пор остается одним из самых дискуссионных эпизодов церковной истории, но о патриархе Тихоне: «Отречение Тихона. Непосредственное чувство оскорбленности себя русского (нет у нас теперь Аввакума), а после размышления оказывается, что Тихон поступил вовсе не дурно. Выходит повторение душевного мотива всей революции: сначала душа возмущается и восстает, оскорбленная, против зла, но после нескольких холостых залпов как бы осекается и, беспомощная, с ворчанием цепляется за будни, за жизнь (так возникло сменовеховство). <…> Тихон пророс новой мыслью, подписал отречение от царя и дал присягу РСФСР» [98; 23].
Мимо этого «отречения» Святейшего не прошел в 1923 году в своем дневнике и Булгаков:
«…патриарх Тихон вдруг написал заявление,
Его выпустили из заключения. В Москве бесчисленны<е> толки, а в белых газетах за границей – бунт. Не верили… комментировали и т. д.
На заборах и стенах позавчера появилось воззвание патриарха, начинающееся словами: „Мы, Божьей милостью, патриарх московский и всея Руси…“ Смысл: Советской власти он друг, белогвардейцев осуждает, но „живую церковь“ также осуждает. Никаких реформ в церкви, за исключением новой орфографии и стиля. Невероятная склока теперь в церкви. „Живая церковь“ беснуется. Они хотели п<атриарха> Тихона совершенно устранить, а теперь он выступает, служит etc» [13; 101].
Все эти суждения, высказываемые современниками, носили несколько приблизительный и поверхностный характер (впрочем, у Булгакова, в отличие от Пришвина, оценочности практически нет), причиной чему можно назвать традиционное непонимание интеллигенцией, даже лучшими из ее представителей, церковной жизни. Но что говорить про кровавые 1920-е годы, если и раньше бывало, что Церковь и литература ссорились друг с другом, когда писатели принимались описывать людей духовного звания, и Церковь очень щепетильно относилась к таким словесным изображениям, будь то Пушкин с его «Сказкой о попе и о работнике его Балде» [60] , Лесков с «Мелочами архиерейской жизни», Лев Толстой с «Отцом Сергием» и тем более со своим учением, Чехов с «Архиереем», не говоря уже о Мережковском, Розанове, Блоке, Леониде Андрееве.
60
А впрочем, что сказка? В письме Чаадаеву Пушкин писал: «Согласен, что нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и всё. Оно не принадлежит к хорошему обществу». Нам уже приходилось писать по этому поводу в одной из колонок в «Литературной газете»: духовенство по-прежнему носит бороду, а вот хорошее общество – где оно?
Булгаков оказался тенденциознее многих своих предшественников. В своей лучшей пьесе он был по отношению к Церкви и ее пастырям несправедлив, судил поспешно, слепо, хлестко, судил о том, чего доподлинно не знал, в чем не разбирался и сложности чего не представлял. Но значит ли это, что таким же поспешным и неразборчивым судом должны ответить ему во всем так хорошо разобравшиеся и ведающие всё, кроме сомнений, благочестивейшие потомки?
Глава шестая
СДАЧА СТАЛИНА
Однако возмездие за «Бег» он получил. За то ли, что не так нарисовал белых генералов, или красных командиров, или дельцов, или русских интеллигентов, или монахов и архиереев, но запрет «Бега» стал первым, достигшим цели, ударом по Булгакову. Ни сорвавшаяся публикация окончания «Белой гвардии» в «России» в 1925 году, ни история с обыском и запретом «Собачьего сердца» и конфискацией дневника в 1926-м, ни три сотни ругательных рецензий в советских газетах и журналах, ни обман со стороны Каганского, ни отказ Моссовета выдать загранпаспорт не подействовали на писателя так, как вето Главреперткома в 1928 году.
Здесь надо сделать одну оговорку. Восхищаясь тем мужеством, с которым Булгаков выдерживал и отражал нападки советской критики, отмечая его артистизм, остроумие, блеск, изящество, не стоит представлять героя этой книги как железного человека, которому все было ни по чем. Не следует также считать, что удары закаляли его, как четыре десятилетия спустя травля укрепляла и утверждала в своей правоте Александра Солженицына, к слову сказать, Булгакова очень высоко оценившего не только за написанные им произведения, но и за – пользуясь термином Михаила Пришвина – творческое поведение. Случай Булгакова принципиально иной. Он не был по натуре бойцом, героем, хотя именно эта роль была отведена ему судьбою и таким и раньше, и позднее хотели видеть его самые разные люди – от пречистенского окружения во второй половине 1920-х до заместителя директора МХАТа Николая Васильевича Егорова в начале 1930-х, о чем писала в дневнике Е. С. Булгакова:
«За ужином Николай Васильевич с громадным темпераментом стал доказывать, что именно М. А. должен бороться за чистоту театральных принципов и за художественное лицо МХАТа.
– Ведь вы же привыкли голодать, чего вам бояться! – вопил он исступленно.
– Я, конечно, привык голодать, но не особенно люблю это. Так что уж вы сами боритесь» [21; 34].
В булгаковском ответе много иронии, но не только.
Повторим, что уже говорилось: унаследовавший от отца и матери прямо противоположные качества, Михаил Афанасьевич с годами исчерпывал материнский капитал и оставался один на один с отцовской мнительностью и слабостью. Он уставал, ослабевал, и в характере человека, который сумел вынести войны, морфий, Петлюру, Владикавказ, московскую нищету, неудачу с романом, отказы в публикации, изменчивую славу, зависть и ревность братьев по перу, болезни, обыски и допросы в ОГПУ, с годами сказывалось нечто гибельное. Он как будто сам шел навстречу неудаче. Тот упрямый факт, что Булгаков собирал в альбом все отрицательные рецензии и, очевидно, не по одному разу их прочитывал, заново переживал, проживал, а потом обильно цитировал в письме Сталину, характеризует его как человека, завороженного враждою к себе и по-своему зависимого от литературной шпаны, как зависел от белого порошка несчастный доктор Поляков.