Михаил Булгаков
Шрифт:
Маленький сказал тому с винтовкой:
– Проводи литератора наружу.
Особый отдел! Забудь об этом! Ты видишь, я признался. Я снял бремя трех лет. То, что я учинил в особом отделе, для меня хуже, чем саботаж, контрреволюция и преступление по должности.
Но забудь!!!»
В Особом отделе он окажется через несколько лет и признается в гораздо более тяжких грехах, нежели истраченные на кинематограф деньги, женитьба без материнского благословения, написание фельетона «Неделя просвещения», в котором ничего антисоветского не было, и, наконец, сочинение халтурной пьесы на революционную тему, которая аукнется ему восемнадцать лет спустя. Но вот вопрос: был или не был Булгаков на самом деле
«15 мая, в 12 часов, в помещении бывшего Николаевского училища состоится торжественное заседание по случаю открытия Горского Народного Художественного института, – писала газета «Коммунист», которая некогда Булгакова бранила, а теперь печатала его фельетон и сообщала о рассмотрении «Парижских коммунаров» в Масткомдраме. – В порядке дня речи представителей института: ректора тов. Глоба, профессора Гюнтера, декана театрального факультета Булгакова. От подотдела искусств выступит тов. Черномордик и представитель ВЦИК тов. КИРОВ С. М.» [35; 119].
Если учесть, что в этот же день, 15 мая 1921 года, в ингушском театре состоялась премьера «Сыновей муллы», то свой день рождения, причем не просто день рождения, а юбилей – 30-летие! – Булгаков отпраздновал широко (он и в самом деле его праздновал, устроив в театре банкет, обошедшийся ему в 7 тысяч тогдашних рублей).
И тем не менее десять дней спустя декан ГНХИ, только что сидевший в президиуме с товарищем Кировым, исчезает из города со стремительностью своих будущих героев, которых гонит безжалостный рок. Биограф Булгакова Борис Мягков объяснил эту ситуацию следующим образом: «…тогда же, в мае, произошло ужесточение коммунистической власти в городе (14-го Владикавказ был объявлен на военном положении)… новая волна репрессий грозила докатиться до Булгакова, которому, несмотря на амнистию, могли припомнить прошлую службу у белых или объявить участником действительного или мнимого заговора» [75].
Если с этим согласиться, то становится понятным и мемуар Татьяны Николаевны, и то, почему Булгаков из Владикавказа не просто уезжал, но бежал, не дождавшись удобной оказии, кружным путем через Баку. В пользу версии о вынужденном бегстве говорят и строки его письма к сестре Надежде: «Не удивляйтесь моим скитаниям, ничего не сделаешь. Никак нельзя иначе» [48; 279].
Впоследствии путешествие из Осетии в Грузию через Азербайджан было иронически запечатлено в «Богеме»:
«В 1924 году, говорят, из Владикавказа в Тифлис можно было проехать просто: нанять автомобиль во Владикавказе и по Военно-Грузинской дороге, где необычайно красиво. И всего 210 верст.
Нужно было ехать так: идти с одеялом и керосинкой на вокзал и там ходить по путям, всматриваясь в бесконечные составы теплушек. Вытирая пот, на седьмом пути увидал у открытой теплушки человека в ночных туфлях и в бороде веером. Он полоскал чайник и повторял слово „Баку“.
– Возьмите меня с собой, – попросил я.
– Не возьму, – ответил бородатый.
– Пожалуйста, для постановки революционной пьесы, – сказал я.
– Не возьму.
Бородач по доске с чайником влез в теплушку. Я сел на одеяло у горячей рельсы и закурил. Очень густой зной вливался в просветы между вагонами, и я напился из крана на пути. Потом опять сел и чувствовал, как пышет в лихорадке теплушка. Борода выглянула.
– А какая пьеса? – спросила она.
– Вот.
Я развязал одеяло и вынул пьесу.
– Сами написали? – недоверчиво спросил владелец теплушки.
– Еще Гензулаев.
– Не знаю такого.
– Мне необходимо уехать.
– Ежели не придут двое, тогда, может быть, возьму. Только на нары не претендовать. Вы не думайте, что если вы пьесу написали, то можете выкомаривать. Ехать-то долго, а мы сами из Политпросвета.
– Я не буду выкомаривать, – сказал я, чувствуя дуновение надежды в расплавленном зное, – на полу могу.
Бородатый сказал, сидя на нарах:
– У вас провизии нету?
– Денег немного есть.
Бородатый подумал.
– Вот что… Я вас на наш паек зачислю по дороге. Только вы будете участвовать в нашей дорожной газете. Вы что можете в газете писать?
– Все что угодно, – уверил я, овладевая пайком и жуя верхнюю корку.
– Даже фельетон? – спросил он, и по лицу его было видно, что он считает меня вруном.
– Фельетон – моя специальность.
Три лица появились в тени нар и одни босые ноги. Все смотрели на меня.
– Федор! Здесь на нарах одно место есть. Степанов не придет, сукин сын, – басом сказали ноги, – я пущу товарища фельетониста.
– Ну, пусти, – растерянно сказал Федор с бородой. – А какой фельетон вы напишете?
– Вечные странники.
– Как будет начинаться? – спросили нары. – Да вы полезайте к нам чай пить.
– Очень хорошо – вечные странники, – отозвался Федор, снимая сапоги, – вы бы сразу сказали про фельетон, чем на рельсе сидеть два часа. Поступайте к нам.
Огромный чудный вечер сменяет во Владикавказе жгучий день. Края для вечера – сизые горы. На них вечерний дым. Дно чаши – равнина. И по дну, потряхивая, пошли колеса. Вечные странники. Навеки прощай, Гензулаев. Прощай, Владикавказ!»
Все это несколько похоже на «Золотого теленка» (а точнее, написанный много позже «Золотой теленок» перекликается с «Богемой»), только герой булгаковского рассказа, в отличие от сына турецкого подданного, обманом пробравшегося в журналистский поезд, действительно был фельетонистом. Но все же «Богема» – это пусть автобиографическая, пусть совершенно на «ять», как писал Булгаков, но проза, а что же было в действительности?
А в действительности была еще жена, единственное упоминание о которой – не разрешенный матерью брак. Булгаков отправился в Тифлис один, поручив Татьяну Николаевну сестре («В случае появления в Москве Таси, не откажи в родственном приеме и совете на первое время по устройству ее дел <…> Сколько времени проезжу, не знаю» [48; 279]), но уже через несколько дней из тбилисской гостиницы «Пале-Рояль» последовала новая информация: «Дорогие Костя и Надя, вызываю к себе Тасю из Влад. и с ней уезжаю в Батум, как только она приедет и как только будет возможность. Может быть, окажусь в Крыму…» [48; 279]