Михаил Тверской: Крыло голубиное
Шрифт:
Печь затопили поздно, только когда из-под войлочной оконной затяжки уже явственно пробился серенький зимний свет ненастного утра.
— Ефрем! — позвал князь.
Явился Ефрем со смоляной лучиной, приторочил ее в светильник, отнял с оконца войлок. От света закопченные стены повалушки стали еще темней. Мрак не ушел, а только отполз в углы и там затаился.
— Чего там?
— Дак метет… — произнес Тверитин.
— Я и без тебя слышу, что метет, — проворчал Михаил недовольно. —
— Да кто ж его знает, княже, — виновато пожал плечами Ефрем. — Мурза говорит, до завтрева будет дуть.
— А он почем ведает?
Ефрем молча пожал плечами.
— То-то, — проговорил князь, — ведун какой…
Он выпростался из-под медведны, поднялся. В повалушке у поганых и лба перекрестить было не на что. Князь осенил себя крестным знамением на свет в окне да на пламя лучины. Пока Тверитин ходил за ушатом и походным простым водолеем, Михаил, прикрыв глаза, помолился.
Вода в водолее оказалась ледяная и как ни была знобка, а приятно бодрила.
Ефрем еще до света обегал слободку, добывая князю коровьего молока. Хозяин коров не держал, одних овец да кобыл. На всю слободку нашлось всего два двора, где доились коровы. Жили в слободе в основном татары, а татары и коровьему молоку предпочитают кобылье. Хотя и коровье пьют. Однако молоко Ефрем все же достал и теперь запекал его в глиняной корчаге до хрусткой коричневой корки, как Михаил любил. Но молоко все не покрывалось заветной пенкой, хоть и томилось в жару. И про себя Тверитин ругал татар, вздувших огонь так поздно. Ведь он же, как уходил, по-татарски, как человек их просил тут же заняться печью.
«Хоп-хоп, кивают башками-то, а сами-то не про то мыслят…»
Ефрем покуда разложил на низком стольце, покрытом им белой скатеркой, ноздрястый пшеничный хлеб, соль в серебряной крупице с хитрой прикрышечкой, по пятничному дню разваристую холодную осетрину да мед, к досаде не вынутый вчера из возка и промерзший, а потому сейчас оплывавший ломаными кусками по блюду.
— Так что, говоришь, нельзя ныне ехать? — еще спросил Михаил, когда Ефрем помогал ему натянуть просушенные, но будто сжавшиеся от влаги и тепла сапоги.
— Скажешь — поедем, — Ефрем улыбнулся.
Князь давно уж приметил: хитрый Тверитин про плохое всегда говорил с улыбкой.
— Ну?..
— Лошади плохи, князь. Менять надо лошадей-то…
— Так меняй! — Князь выдернул ногу из Ефремовых рук.
Ефрем как ни в чем не бывало, с той же улыбкой, всегда лишавшей князя возможности по-настоящему осерчать на него, продолжил доклад:
— Двунадесять лошадок только на гоне пало, а сколь заморили еще — не видел покуда. Поди, поболе.
— Поди! — передразнил его Михаил. — Да что ж ты скалишься-то, Ефрем,
— Да это, князь!., прости, Бога ради… Давеча юлой извились, а малый табунок упустили — ушли кони в степь.
— Сколь?
— Поди, голов сорок, рази их поймешь в темноте?.. Ей-богу, князь, исстарались!
Морда у Ефрема даже под бородой была красна, словно до мяса облуплена. И говорил он не обычным голосом, а будто медвежьим рыком — так давеча наорался.
— Поди… — в другой раз перенял его Михаил, но без зла. Он и сам вчера видел: люди делали, что могли. Еще хорошо, что не весь завод оторвался.
Ел Михаил без охоты, и это более остального огорчало Ефрема.
Когда пришел черед меду, Тверитин бережно внес глиняную корчагу, обхватив ее с-под низу подолом простой полотняной рубахи.
— Молочка вот, князь! С жару, не обожгись-ка… Поздно, черти, печь растопили, — подосадовал он, однако было видно, что горд и доволен. Молоко взялось-таки золотистой пленкой, поверх которой вздулись и запеклись коричневые, подпалые пузыри.
— Так пост же, — усовестил его князь.
— Чай, мы не монахи, — возразил Ефрем. — Молоко-то, чай, оно не для пищи, а для тепла. Выпей, князь, — взжалобился Тверитин, даже руки к груди вскинул, как старая дворовая баба Домна Власьевна, когда просила о чем-то княгиню Ксению Юрьевну. Ефрем-то опасался, как бы князь не застудился вчера. Однако Ефрем — не Домна Власьевна, а Михаил — не княгиня: так глянул, что Тверитин даже вздохнуть не решился.
— Мурзу позови.
Ефрем недовольно, обиженно скреб в бороде плоскими, большими ногтями.
— Не слышишь?
— Дожидает уже.
— Что ж не сказал?
— Ему, чай, не к спеху.
— Ну так зови!
Ак-Сабит вошел с поклоном, улыбаясь. Завел татарскую волокиту, как перед ханом: как князь почивал, то да се и прочую обычную ерунду…
Князь оборвал его, сказал просто:
— Ладно, здравствуй.
Михаил понимал, что и лошади, и люди устали, и ветер за ночь вовсе не стих, однако ему больно тягостно было безо всякого прока сидеть неведомо сколько в закопченной избе. Потому он все же попытался склонить Ак-Сабита к дороге.
— А что, Ак-Сабит, может, и до другого стана сделаем ныне гон?
— Нельзя, князь… — покачал головой Ак-Сабит.
Михаил Ярославич хмуро посмотрел за окно. С татарами-то в такую пургу трогаться в путь было опасно, а одним и вовсе немыслимо, так заметет, что и следа не останется.
«Да сколько же здесь сидеть! Знать бы, сколько пурге еще той выть…
— Завтра, князь, стихнет… — будто угадав его мысли, ответил мурза.
— А ты почем знаешь, что завтра?