Михаил Ульянов
Шрифт:
— …Но я прожил свою жизнь, — говорил Ульянов, завершая последнее интервью. — Так, как смог. С женой Аллой Петровной мне повезло. С дочерью. С внучкой. С партнёрами повезло — у меня были замечательные партнёры в театре и в кино!
— Скажите о них несколько слов.
— Да я уже говорил, писал. Юля Борисова — редкостная актриса и редчайший человек. Как Аэлита, прилетевшая из космоса. Для оправдания и возвеличивания своих героинь она не жалеет никаких красок. Быть может, это не всегда так уж необходимо. Я однажды, много лет назад, попытался по этому поводу высказать ей своё мнение в том смысле, что, послушать её, так Настасья Филипповна из «Идиота» — девственница. «Да! — воскликнула она с абсолютной убеждённостью. — Именно так!» Борисовские женщины уже вошли в историю русского театра. Юра Яковлев… Когда Пырьев не снял вторую часть «Идиота», пошли слухи, что одной из причин тому было психическое состояние Юрия Яковлева: якобы он настолько погрузился в роль князя Мышкина, что сошёл с ума и продолжать сниматься уже не мог. И верили в это: такова была сила его игры. Он всё может сыграть, артист полного перевоплощения! Диапазон — от героя Достоевского до персонажа в «Стряпухе» Софронова, которую
— Вы на себя намекаете?
— Я говорю о нашей профессии в принципе. А в герое моём много подлинно актёрского. И работает он самозабвенно, и бескорыстно служит искусству. Но и пижонства, позёрства ему не занимать. Знаешь, ездил я как-то много лет назад в составе советской делегации актёров в США. И был среди нас один пожилой, солидный актёрище из Перми с барственно надтреснутым голосом, но без хороших штиблет. А нам ежедневно выдавали на человека по одиннадцать долларов суточных. Деньги это были и тогда невеликие, но всё же кое-что купить было можно. А наш пермяк, во многом себе отказывая, непременно покупал цветы и шёл с ними, куда приглашали, дабы преподнести букет приглянувшейся даме. Над ним за это подтрунивали, но пермяк не сдавался и в оправдание своей непрактичности лишь басил, что, мол, является русским артистом и цветы, пусть даже за валюту, ему необходимы, чтобы держать марку. Такова натура актёрская! Вот мой герой Черкасский тоже представляет собой нечто в этом роде. Для пижонства, для форса, а не по надобности, несмотря на преклонные годы и болячки, он тянется к рюмочке, то и дело поглядывает на прекрасный пол. Для того же он встаёт в горделивую позу и произносит: «Попомните эти слова! Когда-нибудь на моём московском доме непременно выбьют: „Здесь жил и сдавал внаём квартиру актёр Черкасский“!» Но вот что интересно: есть в этой реплике и доля правды, потому что настоящий артист себе цену знает всегда. Ну разве мог я отказаться от такой роли? В ней разом раскрылась система Станиславского. На, сыграй подобного себе в заданных обстоятельствах! Вживись в ситуацию, пропусти её через сердце и голову. На час, на два, пока играешь, сделай её важнейшей вещью на земле. Было над чем подумать. В образе органично соединялись сразу три плана: я, актёр Ульянов, должен был сыграть актёра Черкасского, который играет, вернее, мечтал всю жизнь сыграть короля Лира… Получается матрёшка, ящичек с секретом. Волшебная кинематографическая шкатулка. Но я ни в коем случае не изображал самого себя… Да и в театре старался не себя изображать, а героя, человека… (Но играл Ульянов, замечу в скобках, всегда частицу себя, из себя — пожалуй, как никто другой, потому-то мне до сих пор и не верят, когда я говорю, что не всегда Ульянов был таким, как на сцене, на экране.) Я ведь уже двадцать лет как худрук Вахтанговского. Сберегал, как умел, наши традиции. И скажу, что в основном мне это удалось. Возможно, по той причине, что успех любого режиссёра или актёра театра воспринимал как собственный… Всё, Сергей. Устал я, правда. Больше никаких интервью давать не буду. Не могу.
— Бога ради, простите, Михаил Александрович! Вы сказали, что находитесь на пути к Богу…
— Сказал. Но добавить мне нечего. На пути.
…Когда Ульянова не станет, актёр Театра Вахтангова Михаил Васьков вспомнит:
«Когда Михаилу Александровичу сделали операцию, я привёз к нему в больницу отца Алексея из храма Успения в Путанках, что рядом с Малой Дмитровкой. Ульянов был в очень плохом, почти бессознательном состоянии. А Алла Петровна загодя надела на него крестик. И когда батюшка вошёл в палату, Михаил Александрович, до этого никого не узнававший, твердивший, что его ждут на репетиции, что лезут на него черти из телевизора, а у него в отдельной палате большой телевизор стоял, — увидев отца Алексея, он сказал вдруг, показывая крестик: „А я ношу уже“. Исповедь длилась долго, очень долго. Может быть, часа полтора-два. И причащение. Когда я на машине отвозил отца Алексея, он сказал, что это даже не исповедь была в обычном понимании, а нечто гораздо большее — вся жизнь, всё о жизни. Я усомнился, зная замкнутого, сдержанного Михаила Александровича много десятилетий, с тех пор как после Щукинского училища в 1977 году меня в Театр Вахтангова приняли.
…Когда Ульянова не станет, дочь Елена вспомнит:
«После той исповеди, причастия в больнице, первого, я думаю, в его жизни, он стал каким-то другим… будто просветлённым, преобразившимся. Будто сил почерпнул — жить.
— А ты слабым отца помнишь? Я, конечно, не говорю о болезни, последних месяцах его жизни…
— Нет. Я видела его сомневающимся. А слабым… У нас в семье не принято было грузить друг друга проблемами. Когда у отца возникали какие-то вопросы, трудности, ему нужно было посоветоваться на кухне с мамой, я прекрасно это понимала и не лезла. Я с раннего детства помню: каким бы усталым, замотанным, расстроенным он ни пришёл домой, виду никогда не показывал и на вопрос: „Пап, как дела?“ — неизменно отвечал: „Всё нормально“. Никогда, до последнего дня, когда ему было уже совсем плохо, ничего он на меня не выливал. „Всё нормально…“
— Своеобразные семейные отношения.
— Да. Эта железобетонная его фраза. Нет, слабости не видела никогда. В последние годы, когда он стал считать меня уже ровней себе, а в некоторых вопросах даже сильнее, современнее, он мог мне что-то сказать, посоветоваться, даже попросить помощи… Но слабым он не был.
— В последнем в его жизни интервью он сказал мне, что по своей воле оставляет пост художественного руководителя Театра Вахтангова, потому что полноценно руководить, работать уже не может, а чтобы держали из уважения к прошлым заслугам, из жалости — не хочет.
— Да, ни жалким, ни слабым отец не был. Никогда.
— И никаких слабостей, никаких увлечений, кроме актёрского ремесла?
— Не было у него увлечений, не было никаких хобби. Рубли, помню, собирал юбилейные в баночку: с Лениным там и так далее… До сих пор эта баночка хранится.
— Но я помню довольно занятную коллекцию холодного оружия, развешанного на ковре над кроватью в его кабинете.
— Это подарки. Он много ездил по стране и миру с гастролями, концертами, со съёмочными группами, встречался с людьми, а что подарить мужчине, если не знаешь его интересов, пристрастий? Оружие, естественно. Все эти мечи, сабли, кинжалы, кортики, мачете, шпаги ему дарили. Сам он ничего не покупал.
— Давай тебя сфотографируем на фоне того ковра.
— Ковёр-то есть, но никаких ножей уже в помине там нет давным-давно. Отец всё снял и спрятал.
— Зачем?
— После страшной истории, о которой в газетах писали. Один профессор, фамилии не помню, всю жизнь собирал холодное оружие. У него была дочка, уже довольно взрослая. И собака, огромная, дог, если не ошибаюсь. И вот однажды, когда дома была только дочь с собакой, к ним влезли воры. А воровать там было что. И в результате эти грабители зарубили антикварными саблями и дочку, и собаку. И когда мой отец узнал про эту историю, то страшно, просто дико испугался! Он тут же всё со стены снял и спрятал в какой-то самый дальний ящик. Ни одного, даже самого крохотного, перочинного ножичка на стене не оставил!
— Самая счастливая минута в жизни отца, которую ты помнишь? Может быть, Ленинская премия за картину „Председатель“?
— Я была тогда крохотной, ещё дошкольницей, и плохо помню. А в моём сознании два момента его абсолютного счастья. Первый: когда у меня родилась дочь, его, соответственно, внучка, единственная. Родилась она, как ты, надеюсь, помнишь, в закрытом, Четвёртого управления Минздрава роддоме на Сивцевом Вражке, на тогдашней улице Веснина, а ныне в Денежном переулке, за высотным зданием МИДа. Туда строжайшим образом никого не пускали. Даже цветы не разрешали приносить, они все стояли внизу в коридоре. Но в каждой палате был телефон. И вот родилась дочка, довольно тяжело для меня появилась на свет. И я, совсем ещё слабая, подумывала назвать её Дашей, почему-то мне нравилось тогда это имя. И тут позвонил папа, он стоял под окнами, но я от слабости не могла даже подняться, чтобы на него посмотреть. Он чуть не рыдал от восторга. Я тоже заплакала. И говорит: „Ленка, ты всё-таки Дашей хочешь назвать?“ — „Я же говорила тебе“, — отвечаю. „Ты, конечно, подумай, — мягко так, осторожно говорит отец, — но знаешь, если бы ты назвала её Лизой в честь моей мамы, я бы был просто счастлив“. И я, подумав, назвала её в честь моей бабушки, которую не помню, потому что она рано умерла. Отец был счастлив, таким счастливым, светящимся изнутри я его никогда прежде не видела. И Лизку потом обожал всю жизнь, даже больше, чем меня, хотя, казалось бы, больше невозможно!
— А второй момент счастья Ульянова?
— Когда я купила себе квартиру на Бронной, бывшую коммуналку, и долго-долго её перестраивала, ремонтировала, мы с папой постоянно всё это обсуждали. Он рвался мне помочь, но я отказывалась, „Я сама, я сама“, — твердила. Пытаясь опять-таки ему доказать, что я самостоятельная. Игра у нас такая была. Может быть, я и перегибала иногда палку, можно было о чём-нибудь и попросить, ему это доставило бы только удовольствие, как я сейчас понимаю. Но — игра есть игра. И вот, в конце концов, квартиру эту я добила. И решила показать папе с мамой. Устроить, так сказать, показательное выступление моей крутой самостоятельности. Я привезла их туда на своей машине, открыла дверь и… тут произошло такое, о чём я буду помнить всю жизнь. Вдруг папа достаёт из кармана множество вырезок — а существует, ты знаешь, примета, что в новый дом должна войти первой кошка, тогда дом будет счастливым, — готовясь к просмотру квартиры, он кривенько так, маленькими, видимо, ножничками навырезал из разных журналов фотографии кошек. И даже булавочки с собой принёс! Войдя в квартиру, он стал прикалывать на все стены этих котов и кошек… Это было так трогательно, что я плакала.
— Но он ведь не был суеверным человеком? Не верил, по-моему, ни в какие приметы, не носил амулетов, талисманов на премьеры…
— Нет, суеверным он действительно не был. Крещёным был, его мама в раннем детстве крестила.
— Твои любимые роли отца?
— В „Беге“, в „Ворошиловском стрелке“. „Тевье-молочник“ мне очень нравился на телевидении. В театре — „Ричард Третий“, грандиозный спектакль! Не всё мне нравилось. Да и самому отцу — не всё, тем более через много лет. В последнее время он стал по телевизору пересматривать свои фильмы. Он ведь так и не научился пользоваться видеомагнитофоном, не говоря уж о DVD-проигрывателях…