Миледи Ротман
Шрифт:
За стеной все так же наяривала музыка, и дядя Валя Кутя, пританцовывая в лад валяными калишками, отчего-то надсадно скрипел стулом, словно бы ездил на нем по горенке… Почему Кутя? кутак, кутенок, кутень-завитень, куток-закуток. В войну обморозил ноги и с тех пор ходит по Слободе, как по плацу, высоко задирая колени. Рот полон железных зубов, и зебры всегда на виду, и всегда дядюшка счастлив, будто в подпитии, и нет этому человеку износу.
… Завидки берут? потому что тюфяк, тютя, телепень, отелепыш, байбак. И кому ты, брат Алеша, таким нужен? ни пива с тебя, ни браги.
Братилов сунул ноги в высокие фабричные валенки с твердыми голяшками,
… И слава Богу, что змея меж нами, что оприкосили, сглазили, навели сухоту и немоту; и что хорошего ждать от гадюки? Профурсетка, имя-то собачье, Миледи.
С крыльца слышно, как на задах Слободы, на выселках, наяривает гармоника, и уже чья-то горластая девка заполошно визжит, приняв рюмашку; знать, какой-то ухарь, любуясь своим молодечеством и стараясь особенным образом выказать беспредельную любовь, сунул девицу вниз головою в сугроб и сейчас набивает хваленке трусы снегом. Ему счастие, а людям утеха и для свадьбы искра.
Нынче хорошо постарался Господь, по самые крыши увязил Слободу в пуховые перины; было мужикам забот — отмахиваться лопатою, разгребать мосты, чтобы пробираться к водопою и портомойной проруби. Снежные отвалы высились как Саянские хребты.
Братилов вышел за ворота и замер в растерянности и тоске: куда податься? куда навострить лыжи? Но глаза-то художника сами собою шарили по округе, впитывая самую, такую неприглядчивую для других малость, и поражались красоте русской матери-земли. Февральский день для спокойного сердцем художника дает особенной тихомирности; в природе уже не сон омертвелый, но еще и не зазывно, не буйно от красок, как в марте; воля залита перламутровым задумчивым светом и лишь на взгорках кой-где отдает слабой голубенью. Рахитичная ворга по-за городком вся позаметена, но чудится, что дай снегам крохотного толчка, и все это выбродившее в зимней квашне тесто буйно кинется в подугорье, затопляя приречные пожни. Но ступи ногою без тропинки — и сразу утонешь в сугробах по рассохи, зачерпнешь голяшками: сейчас без широких камусных лыж в лес ни ногою.
Вот и небо-то кроткое, пепелесое, с легкой таусинной прозеленью, без намека на облака; и за толстым ворсистым одеялом над головою ничто не напоминает солнца. Братилов вышел на тракт, зачем-то побрякал валенком по черепу дороги: с утра машины уже намяли путь. Из-за поворота от Клары Цеткин показалась понурая лошаденка, отчаянно кивающая головою, на передке саней, уже изрядно захмеленный, торчал
— Ну что, Братило, профукал Милку? Пока петух твой сохнет, курица сдохнет. А ей яйца нести надо!
— Каждому свои перышки, — промямлил Братилов, думая о своем и попинывая валенком замерзшую конью калыху.
На выселках гуляли вовсю, и сердце Братилова отзывалось на каждый вскрик, тянулось туда для какой-то нужды. Иль для позора, чтобы легче после отстать от изменщицы? Иль для посмешки? Иль выкинуть такую штукенцию, чтобы век на Слободе вспоминали. Взять бы да и умыкнуть девку… Э, дурилка-а, замахнулся ложкою в суп, еще и птицы не отеребив. Куда тебе с бабой? В лесную заимку прятать иль к ненцам в чум? Себя-то не прокормить.
Возница услышал страдания художника, откинул с воза брезент, шерстяное одеяло; в розвальнях уютно прятались ящики с водкою и столовские эмалированные бачки, прикрытые фуфайками. От них струился мясной парок. Васек налил с полстакана, запустил руку под крышку, выудил горячую котлету. Ах, как сладко, братцы, поднять невзначай стопарик, ну просто так, походя, когда никто не дозорит и не толкает под локоть; тогда водчонка кажется небесным нектаром из ангельской братины, она сразу летит соколом, пробивает нутро до самых печенок, и эта столовская райпищеторговская котлета, в коей и мясца-то с гулькин нос, ублажает нутро чудесней свиной отбивной на косточке, что едал Братилов в Питере, когда ходил в рисовальные классы.
Левушкин взболтнул в бутылке, приценился, но, поймав алкающий взгляд Алексея, плеснул еще:
— Пей, Братило, завей горе веревочкой, да. А ты не горюй. Баба — что помойное ведро, да. Только стряпать да рожать. По себе знаю. — Васек заржал, щеря пустой рот. — Ешь коклеты-то да пей, я еще дам. Ты ешь, дурак. Коклет много, мяса мало. Мясо повара съели.
Левушкин и одного класса не кончил, но каким-то звериным чутьем пролез к Братилову в самое душевное нутро и все там уконопатил и как бы замирил. Братилов давно не принимал, и хмель объял каждую мясинку рыхлого, давно ли трезвого и рассудительного тела и приготовил его к буйству. Алексей ловко, не спросясь возницы, примостился на наклесток саней и, чуя лишь чудесный жар в голове, поплыл среди разливных снегов, буравя валенком по целине.
Изба Левушкиных притаилась осторонь, за болотцем, и к ней надо было кроить по дороге добрый крюк, хотя напрямки, тропинкою, как обычно бегивал народец в Слободу, всего ничего, рукой подать. Мордва мордвой, но пожив в Поморье лет сорок, переселенцы переняли от русских и лад, и сряд, а может, они и были искони русаками, но числили себя за мордву, болотных зеленоглазых людей.
Слободские бабы, кто не зван на пир, как водится на Руси, толпились под окнами, им выносили стопки на подносе и сдобной стряпни; мужики уже скорехонько наугощались, как вороны, восседали на бревнах в пристенье, палили цигарки; в доме же стоял дым коромыслом.
Левушкина гулебщики встретили одобрительным гулом: ну как же, еще старое вино не допили, а Васька уже добавки привез. А каждому питуху известно, что новое вино всегда слаще прежнего. Короче, раскатали губу, окружили воз, думали, еще на дармовщинку перепадет; но тут большуха вышла на крыльцо, прикрикнула на сына, де, таскай добро в дом; и все на заулке притихли, чтобы не гневить хозяйку. Фрося смерила Братилова уничтожающим взглядом, но посторонилась и в сени пропустила. Лишь буркнула шепеляво: