Миледи Ротман
Шрифт:
Без нужды турнула сына по полу гулять, а сама заревела в голос, как белуга: «Иван, прости меня, дуру набитую. Никому я не годявая и ни на что не способная. А была нужна лишь тебе, милый, для тебя росла, как цветик полевой». Повыла и поуспокоилась, всхлипывая, решила Ваньку покормить. И трехлитровая банка с молоком выскользнула из рук на пол, как налимья головизна. Стала черепушки собирать, елозя в луже, да и сбедила себе указательный палец. И белое море на полу превратилось в красное. Замотала руку тряпицей, укутала сына, посадила на санки, повезла к матери по узкой бродной тропе. Тосчища одной-то в избе коротать: вечер долгий, ночь бесконечная, вдовья постель — как могилка, а печь, будто каменная варака, каждым кирпичиком впивается под ребра. Палец у Миледи потенькивал, будто в
… Да пустяки, девки, обойдется; бабье тело заплыв-чи-во-о!
Мать встретила без радости. Детей нарожала для чужих и живет нынче по смерти старика как перст одинакий и не знает, как век добить. И призывает смерть, да та не идет, говорит, де, коса затупилась и ратовище не налажено. Ах ты, прости Господи…
Редковолосая, на голове повойничек с кустышками, пригорблая, плечи уже выше головы, нос загнулся, и в глазах беспокойный испуг. Будто кто следом гонится. Недоверчиво вглядывалась в сумерках прихожей, вроде не узнавала. Слабо брезжила на кухне керосинка. В какой же век-то забрались снова?
Кивнула в сторону воинской части, где тарахтел движок:
— Слышишь, ручку крутят? Это у меня тепло качают. Сколько печи ни топлю — всё, заразы лешовы, выкачают. И под окнами солдаты бродят, вроде делать им нечего. Высматривают, значит, где спят. Если кровать не занята, ворвутся, убьют меня, старуху, и станут здесь жить. И дом отымут. Ты не смейся. Отымут и тебя, Милка, за порог не пустят… И энергию электрическую сколько лет воровали. Хорошо ты, доча, помогла мне, пломбы в розетки вставила. И близок локоть, да не укусишь. Хе-хе!
Ефросинья рассмеялась, в глазах плесень разжижла, и стала старуха сама собою. Она порылась в фартуке, достала из кармана карамельку, торжественно вручила внуку. Но мать укорила:
— И что ты водишь парня ко мне? Как с рук сбываешь. Чай, сын тебе. Иль не люб? Иль не нужон стал? Я уж старая, у меня ум за разум, мне днями подвидится, а ночами слышится. Мне ли за парничком доглядать? Он ведь вон какой огоряй. Как шило. Кто бы за мной присмотрел. Эх, Милька, вовсе ты с пути сошла. И бают о тебе худое. Сказать стыдно…
— И не говори. За язык не тянут.
— Сказывают, шалавой стала? — резко упрекнула Ефросинья. Она торчала выжидающе посередке прихожей, будто не впускала Миледи в комнаты. — И в бутылку повадилась заглядывать. А у пьяной женщины и задница не своя. Смотри, девка, сопьешься не ровён час.
— Не твое собачье дело. Прокурор. Берешь-нет? — кивнула на Ваньку.
— Куда тебя денешь, профурсетку, — сдалась старая, попятилась, принялась разоболокать внука, гулькать и тетешкать.
У Миледи защипало глаза, она едва перемогла слезы и кинулась за порог, чтобы не слышать воркотни. Ефросинья заперла дверь, долго кляла покойного зятя, не называя того по имени: «Непуть, ой непуть. Пришел не сказавшись, ушел впотай. И девку украл, испортил да середка дороги и скинул с воза в сугроб. Выбирайся как знаешь. А на то ли мы ее ростили? Сам-то, лешак, в ямку кувырк. И легкота…»
На воле метелица поднялась, праздновала беса, бросала снег колючими охапками в лицо Миледи. Дорога под ногами коварно сбивалась, в окнах закуржавленных изб едва пробрезживали редкие керосиновые лампешки. Куда, милая, устремилась на ночь глядя? в какие края, под какие чужие приветы и заманные слова? Нет нынче горюхе на всем белом свете надежного прислона.
Миледи зло бормотала, встав спиною к ветру, почти опираясь на него, обдирая с ресниц водяную соленую накипь: «Нажила, дура набитая, себе гирю на ноги. До конца дней волочись с нею. Мне ребенок-то нужен был, пока жив был Ваня. А Вани-то нет, так за коим он? Как я полюблю сына, если он отнял у меня му-жа-а!»
Миледи тоненько ойкнула, заново распечатывая слезы. Но тут резко заныла рука, напомнила о себе, сбила с отчаянных мыслей. Сунула ладонь под жакет, на покать горячей выступистой груди, стала укачивать, как беспокойного ребенка. Тягучая гнетея пролилась от запястья к локтю, но и тут Миледи не спохватилась…
Оказалось, что в той нервной горячке перехватила сухожилие стеклом. Воспаление
… Случайный прохожий заденет локтем Миледи, и она, вздохнув, выбредет из блазни и поплетется к своим горшкам; а как не хочется-то, кто бы знал. В «шанхае» темно, едва выбелится в потемни снежная папаха на кособокой крыше; хоть бы собака тявкнула. Сын у бабки, значит, сивушный дух надо затаивать в груди, чтобы не вводить в досаду мать. Ой как мимолетна крохотная радость! Только что крыла проросли за плечами и готова была Миледи взняться над землею и полететь, пронзая головизной потаенные верхи, — но вот поворачивает наша горюшица на свиданку с Ванькой. А на сердце хоть бы разок трубы возгремели: будто потухшие, залитые водою уголья скребутся в решете, оставляя по себе щепотки пепла…
Так вот плелась мартовским поздним вечером в свое жило. Голову вскруживало и душу бередило неясное ожидание: вот что-то нынче должно случиться, и обязательно хорошее. Ведь за чередою обид и житейских бед всегда приготовлен праздник; и не так важно, случится ли он и в какие поры, при нынешней ли жизни. Главное знать, что он будет, не минует тебя стороною.
Снежок поскрипывал под валенком, и Миледи вдруг за спиною расслышала знакомый вкрадчивый голос.
Миледи оглянулась. Ее догнал Валя Уткин, вечно не стареющий пожиратель дамских сердец: густые каштановые брови в палец толщиною, смешливые лазоревые глаза, сочные губы, будто наведенные помадою, на скульях видна желтоватая неосыпавшаяся пудра.
— Развальчик-то ничего…
— Ты почто так со мною, Валя?
— Я без обиды… На правах старого друга семьи.
Они замолчали, измеряя друг друга взглядом, и мысль, пожалуй, в голове скользнула общая, как костровая искра, перескочив из глаз в глаза. Миледи смутилась, потупила голову; ей подумалось вдруг, что идти-то и правда некуда, сын у бабки, дома нетоплено, на полках шаром покати, мыши гоняют последний сухарь, а в холодной половине избы луканька вяжет свои мережи, чтобы ночью снова улавливать несчастную бабью душу…