Мило и волшебная будка
Шрифт:
— И наверное, всюду опаздывали? — догадался Мило.
— Конечно, — кивнул Алле. — Вообще, перебираясь с одного места на другое, всегда любопытно посмотреть, что находится между, однако местный народ слишком уж увлекался этим. И вот однажды кто-то обнаружил, что если идти самым быстрым шагом и при этом глядеть только себе под ноги, то дойдешь туда, куда идешь, гораздо скорее. Все так и стали делать — принялись бегать по улицам и бульварам мимо всех чудес и красот, не глядя.
Мило подумал, что сам не раз поступал точно так же, и поэтому с трудом
— Никто уже ни на что не смотрел, и чем быстрее они бегали, тем безобразнее и грязнее становилось все вокруг, а чем все становилось безобразнее и грязнее, тем быстрее они бегали, и в конце концов случилось нечто необыкновенное: поскольку никто не обращал на город внимания, он стал постепенно таять. С каждым днем дома расплывались, улицы исчезали одна за другой, пока вовсе не пропали из глаз. Так от города не осталось даже видимости.
— Что же сделали жители? — спросил Ляпсус, в котором вдруг проснулось любопытство.
— А ничего, — продолжил Алле, — живут, как жили, — в тех же домах, на тех же улицах, потому что никто ничего не заметил. Для них все осталось, как было.
— А если им сказать? — спросил Мило.
— Бесполезно. В такой спешке они все равно не увидят — им некогда глазеть по сторонам.
— А почему бы им не перебраться на жительство, с позволения сказать, в Грёзы? — заметил Ляпсус. — Грёзы — такое замечательное местечко.
— Многие пытались, — ответил Алле, снова поворачивая к лесу, — однако жить посреди сплошной видимости ничуть не лучше, чем посреди невидимого.
— Может быть, когда-нибудь у вас здесь будет один город — такой же ясно видимый, как Грёзы, и такой же незабываемый, как Явь.
— Так и будет, когда ты вернешь нам Поэзию и Мудрость, — ответил Алле с улыбкой, поскольку видел Мило насквозь. — А теперь побежали, иначе пропустим вечерний концерт.
Они прошли по невидимой лестнице, миновали незримые ворота и, покинув Явь (о которой порою трудней рассказать, чем о сновидении), оказались в совершенно другой части леса.
Солнце почти уже зашло, вершины далеких холмов окрасились рыжим, багряным и алым. Последние лучи медлили в небе, озаряя путь птицам, спешащим по домам, а первые, самые нетерпеливые звезды уже заняли свои места.
— Вот он! — воскликнул Алле, обведя рукой огромный симфонический оркестр. — Разве он не великолепен?
По меньшей мере тысяча музыкантов располагалась большим полукругом. Слева и справа — скрипки и виолончели, их смычки волной взмывали и падали, а дальше, за ними, виднелось бесчисленное множество малых и больших флейт, кларнетов, гобоев, фаготов, валторн, труб, тромбонов и туб — и все играли разом. Позади всех, уже едва различимые вдали, виднелись ударные инструменты, и, наконец, вдоль всего крутого склона выстроились торжественные контрабасы.
Перед оркестром за дирижерским пультом стоял высокий сухопарый человек с темными глубоко посаженными глазами и тонкогубым ртом, кое-как уместившимся между длинным острым носом и таким же длинным и острым подбородком.
— Музыки почему-то не слышно, — сказал Мило.
— Само собой, — ответил Алле. — Этот концерт нужно не слушать, а смотреть. Ты приглядись.
Руки дирижера как будто лепили что-то из воздуха, как из податливой глины, и весь оркестр послушно следовал каждому его движению.
— Что же такое они играют? — спросил Тактик, склонив голову набок и с любопытством глядя на Алле.
— Вечернюю зарю — что же еще? Они исполняют ее каждый вечер на заре.
— Что? Зарю? — насмешливо переспросил Мило.
— Вот именно, — ответил Алле. — Точно также они исполняют утро, день и ночь, соответственно, утром, днем или ночью. Без этого на свете не было бы ни единого цвета, — стал объяснять он. — Каждый инструмент играет свою партию, и все зависит от времени года и погоды, а погоду делает дирижер — он следит за партитурой и дирижирует днем. — И вдруг воскликнул: — Час настал! Сейчас солнце закатится, и вы сможете поговорить с самим маэстро Гаммой.
Последние краски угасали на западе, и по мере их угасания инструменты один за другим умолкали, покуда не остались одни лишь контрабасы, которым предстояло исполнять ночь, да серебряные колокольцы, игравшие звезды. Дирижер медленно опустил руки, но еще некоторое время стоял, пока полная тьма не окутала лес.
— У вас получился очень красивый закат, — сказал Мило, подойдя к помосту.
— А как же иначе? — последовал ответ. — Ведь мы играем эту вещь от начала света.
С этими словами дирижер сошел с помоста и, подхватив Мило, усадил его на пюпитр.
— Я — Великий Гамма, — продолжал он, помахивая руками, — дирижер красок, маэстро полутонов, интерпретатор всех цветов радуги.
Мило тоже представился и спросил:
— Вы играете каждый день?
— Ах, разумеется, каждый день и все дни напролет, — возгласил Гамма и сделал изящный пируэт. — Лишь по ночам я порой отдыхаю, а они — они играют все ночи.
— А что произойдет, если вы перестанете играть? — поинтересовался Мило: ему не верилось, что цвета и оттенки возникают таким странным образом.
— Смотри сам! — вскричал Гамма и высоко вскинул руки.
В тот же миг последние инструменты смолкли, и все краски разом исчезли. Мир стал похож на огромную книжку-раскраску, к которой никто еще не прикасался. Остались только черные контуры, и будь у кого-нибудь коробочка красок размером с дом и большущая кисточка, ему хватило бы удовольствия на много лет.